Йосл Гордин, везунчик (Канович) - страница 12

Од ло авду тикватейну…[2]

Но надежда на то, что все евреи будут свободными жить на своей земле, была жива только в гимне, не улетучившемся из слабеющей памяти.

Дядя Шмуле, который вынужден был срочно переквалифицироваться из сотрудников министерства госбезопасности в брючника, но все еще, по его выражению, держал руку на пульсе всех событий, все чаще и чаще сообщал родне о дурных для евреев знаках. Во-первых, полковник Васильев перестал здороваться не только с ним, бывшим сослуживцем, но и со всеми другими евреями во дворе, а ведь раньше, как чучело на ветру, все-таки слегка наклонял голову… Во-вторых, в Москве почему-то закрыли еврейский театр и арестовали еврейских писателей. И еще, и еще, и еще…

— Ваш сынок тоже может, не приведи Господь, поплатиться за свои стишки и попасть в кутузку, — с опаской процедил Йосл-Везунчик. — Нормальный еврей стремится стать вторым Ротшильдом или Хейфецом, но что-то я не слышал, чтобы еврею позарез хотелось стать русским писателем.

— Что поделаешь, евреям хочется всего, — взгрустнула мама, решительно недовольная пристрастием сына к бумагомаранию в рифмах.

— Так-то оно так. По-моему, братья-евреи вполне могут обойтись одним графом Толстым. Я вашему стихотворцу, Хене, посоветовал бы стать адвокатом. Ведь если евреи в чем-то везде и всюду нуждаются, так это не в русских стихотворцах и романистах, а в защитниках.

— Золотые слова, — вздохнула мама. — Но разве наш сын нас послушает?

— Для моих Довида и Ицика слово отца было законом, — сказал Йосл-Везунчик.

К счастью, в нашем дворе никого не арестовали, и грозившая евреям беда прошла стороной, не задев никого из нас.

— Бог миловал, — сказал Йосл-Везунчик

На самом деле приговоренные к ежедневному страху, готовые к тому, что всех нас могут ни за что, ни про что выгнать с насиженных мест, вывезти в товарных вагонах куда-то на Север, мы дотянули в “дружной семье советских народов” до смерти ее отца — Сталина.

Од ло авду тикватейну…

“Пока жива надежда наша”, — не скрывая своей мстительной радости, снова затягивал Гордин, колдуя над искрящимся примусом и думая о том, что он еще и в самом деле может дождаться того дня, когда уедет в Израиль, где его родня своими взносами поможет ему открыть в Иерусалиме маленькую бакалейную лавочку. Перед его глазами уже маячила и вывеска над ней: Йосл попросит крупными сверкающими буквами, как на кладбищенском надгробье, вывести на жести дорогое имя — “Нехама”… Гордин уверял мою маму, что, окажись мы все в Израиле, она за свою доброту и поддержку, за соленые огурчики и квашеную капусту будет даром получать в “Нехаме” шпроты и грецкие орехи, телячьи сосиски и субботнюю халу, сахар и соль и, конечно же, свежие кибуцные яйца, которые на мировом рынке с другими яйцами и сравнить нельзя. Потому что на Земле обетованной все по-другому: и куры несутся иначе, чем в других странах.