— В тюбетейке, по-вашему, можно, прогуливаться, а в ермолке нельзя? Милиция остановит? Оштрафуют? Или меня вместо синагоги в участок отведут? Конституция ни один головной убор не запрещает. Если хотите знать, моя ермолка и мой молитвенник почти четыре года вместе со мной от немцев прятались, я там молился и в будни, и в праздники. На Песах… в Йом Кипур, в Симхат Тора!.. Приходилось просить у Господа, чтобы Он сохранил мою жену и сыновей Довида и Ицика, славить Его имя и на сеновале, и в коровнике, и на конюшне. Коровы и лошади, бывало, смотрят на меня, качают головами, а порой в молитву вплетают свое громкое одобрительное ржание или довольное мычание. Ведь молиться надо за всех Господних тварей. Еще, Хене, неизвестно, кто из нас — они или мы — чаще нарушает Его заветы.
— На конюшне молились? — ужаснулась мама.
— А что в этом плохого? Ведь Вседержителю важна наша душа, а не то место, где ты ее очищаешь от скверны… А чем искушать меня сватовством, вы лучше принарядились бы, надушились и пошли, Хене, туда же, куда я… Вы, наверно, в синагоге уже сто лет не были…
— Сто, не сто, но, каюсь, давно не была…
— Нехорошо, — сказал Йосл-Везунчик. — Когда-нибудь я вас все равно туда вытащу. Пусть наш Господь увидит вас не за мойкой полов и посуды на кухне, не на Лукишкской площади с Кармен с третьего этажа и ее собачкой, не в очереди за докторской колбасой в гастрономе, а в своем Доме, который состоит на учете не в городском жилищном управлении, а в небесном.
Мама промолчала, а Йосл-Везунчик хмыкнул и закрыл за собой массивную дверь со шрамом от содранной таблички, на которой совсем недавно прихотливой вязью еще значилось по-польски: “Mecenas Mieczyslav Avrucky”.
Из синагоги Гордин всегда возвращался задумчивым и одухотворенным. Он реже, чем обычно, показывался на кухне, разве что выходил на минуту-другую по нужде в запущенный, не приличествующий адвокатскому званию Мечислава Авруцкого туалет, долго дергал проржавевшую железную цепочку бачка и под миролюбивый шум воды быстро скрывался в своей комнатке, чураясь встреч с соседями и избегая ехидных вопросов моей мамы.
До позднего вечера Йосл-Везунчик не гасил света и что-то читал. Он свободно владел несколькими языками. В минуты вдохновения Гордин мог на чистейшем иврите, в те времена крамольном и почти запрещенном, переброситься с директором типографии Вениамином Евсеевичем несколькими фразами о расправляющем плечи Израиле. Йосл прекрасно, с шутками и прибаутками говорил на идише, неплохо знал литовский, без труда объяснялся с русскими продавщицами в магазине и поставщиками бумаги на типографском складе.