Театр наполнился криками, грохотом кресел, писком.
— Доктора! Позовите доктора! — кричали на сцене. Кто-то обмахивал платком Элизу, кто-то уводил прочь укушенного героя.
А в глубине сцены показался высокий, очень худой человек с наголо обритым черепом.
Он стоял, сложив руки на груди, смотрел на весь этот содом — и улыбался.
— Кто это? Вон там, позади всех? — спросил Фандорин всезнающего соседа.
— Минутку, — сказал тот, заканчивая тихий разговор со своим полосатым клевретом. — …Выяснить, кто, и наказать!
— Будет исполнено.
Свистун быстро вышел, а господин Царьков, как ни в чем не бывало, оборотился к Эрасту Петровичу с вежливой улыбкой.
— Где? А, это Ной Ноевич Штерн, собственной персоной. Маску Смерти снял. Ишь, сияет. Еще б ему не радоваться. Такая удача! Теперь из-за «Ковчега» москвичи вообще с ума спятят.
Какой странный мир, подумал Фандорин. Невероятно странный!
ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ ЗНАКОМСТВО
Премьер-министр скончался в то самое время, когда Эраст Петрович был в театре. Назавтра повсюду висели флаги с черными лентами, газеты вышли с огромными траурными заголовками. В либеральных писали: хоть покойный и придерживался реакционных взглядов, но вместе с ним погибла последняя надежда обновления страны без потрясений и революций. В патриотических кляли иудейское племя, к которому принадлежал убийца, и усматривали особый смысл в том, что Столыпин почил в годовщину успения благоверного князя Глеба, тем самым пополнив сонм мучеников земли русской. В изданиях бульварно-мелодраматического толка с надрывом цитировали духовную Петра Аркадьевича, в которой он, оказывается, завещал похоронить его «там, где убьют».
Трагическая новость (Эрасту Петровичу протелефонировали, когда он вернулся из театра) не произвела на него особенного впечатления. Звонивший, высокопоставленный чиновник, также сказал, что в совете министерства внутренних дел обсуждалось, следует ли привлекать к расследованию Фандорина, но командир жандармского корпуса решительно против этого возражал, а министр промолчал.
Примечательно, что Эраст Петрович нисколько не огорчился, а, наоборот, испытал облегчение и, если во всю ночь не сомкнул глаз, то не из-за обиды и даже не из-за тревоги за судьбы государства.
Он расхаживал по кабинету, глядя на бликующий паркет; ложился на диван с сигарой, смотрел в белый потолок; садился на подоконник и впивался взглядом в черноту — но видел одно и то же: тонкую руку, усталые глаза, змеиную головку среди бутонов.
Фандорин привык подвергать анализу факты, но не собственные эмоции. Не стал он сходить с тропинки рациональных умозаключений и теперь, чувствуя, что малейший шаг в сторону — и провалишься в топь, из которой непонятно, как выбираться.