Прудков помолчал с минуту — посапывая и раздувая усы — и потом раздельно, медленно:
— Ты спрашивал, чего мы, дескать, хотим? Так вот, мы хотим точно знать: зачем ты сюда приехал? С какой именно целью? Кого из старой своей кодлы успел разыскать? Какие гастроли здесь намечаешь?
— Я вам с самого начала уже объяснил, — устало проговорил я, — объяснил все: с какой целью и зачем… Но вы же не верите. То вам нож подавай, то еще что-нибудь…
— Мы хотим знать правду, — грозно возвысил голос Прудков. — Правду! Только ее! Во всех деталях! Вот так. А эти фокусы, разговорчики о поэзии — это все ты прибереги для других дураков.
— А для таких, как вы, что же конкретно, нужно?
— Ну, знаешь, ты мне надоел, — сказал капитан. И поднялся, громыхнув креслом. И я невольно сжался, притих, ожидая расправы, уже сожалея, что — обнаглел, переборщил, забыл науку…
— Ты у нас все равно — заговоришь! — капитан потянулся к звонку. — Все равно! — И сильно, зло, надавил пальцем кнопку. — Росколешься, как грецкий орех… Поэт! Таких поэтов мы видали.
И когда за моей спиной растворилась дверь и четко грохнули каблуки конвоя, — он коротко приказал:
— В камеру!
Мне не хотелось возвращаться к проклятому прошлому, вспоминать старые навыки, но — что ж поделаешь? — пришлось.
Как только я переступил порог камеры, меня окружила знакомая атмосфера, ударила в ноздри тяжкая вонь параши. Глазам моим предстали фигуры, ютящиеся на нарах (камера была большая), и я увидел, что здесь — как и всюду — они делятся по мастям; у входа располагаются фрайера, а под окошком — урки. И я сразу пошел туда, к блатным! Пошел, не раздумывая, подчиняясь инстинкту — неспешно, вразвалочку, по-хозяйски оглядывая камеру и выбирая лучшее место. Я держался теперь так, как и подобает истинному босяку, блатному аристократу, для которого воля — случай, а "тюрьма — это дом родной".
Да ведь, если вдуматься, так оно и было. Я прожил на воле мало, до смешного мало. И ничего — из того, что начал и задумал — не осуществил, не сделал, не довел до конца… Я ничего не добился! Судьба все время вела меня по каким-то своим спиральным маршрутам, по кругам, в эпицентре которых маячил этот самый дом, "казенный дом с решеточками ржавыми". Только он один! И уходя от него, я, в сущности, — не уходил никуда. Все время кружил на одном месте. Был как бы прикован к нему постоянно; нас связывали слишком прочные узы… Неразрывные и незримые, они являлись единственной реальностью, а все остальное было самообманом, блефом, миражем. Вот с такими, примерно, мыслями, обосновался я в камере, заняв уютное местечко под окошком, среди блатных. Их тут было четверо — все здешние, московские, «домашние»… Я представился, как ростовский гастролер, недавно только освободившийся и случайно заехавший, «залетевший» из Сибири. И «подзасекшийся» на пустяке. Мы разговорились. И очень быстро нашлись у нас общие знакомые. Имена Соломы, Девки, Левки-Жида здесь, оказывается, были хорошо известны. Слышали урки также и о событиях на пятьсот третьей стройке (о провале восстания и о массовых расстрелах), и когда я заявил, что освободился как раз оттуда, — а до того был на Колыме — они посмотрели на меня с уважением.