Другой учитель русского языка, Сперанский, бывший студент какого-то университета, но не окончивший курса, был из семинаристов. Он старался казаться джентльменом, но с оттенком, свойственным природе его звания, проявлял замашки людей, склоняющихся и заискивающих перед начальствовавшими, чтобы получить от них похвалу или повышение. Поэтому он, как младший учитель, получающий ограниченное жалованье, происками и лестью приобрел доверие директора Мейера, по ходатайству и хлопотам которого пристроился учителем русского языка в Саратовском институте благородных девиц и в римско-католической семинарии, что дало ему средства обветшалую свою экипировку сделать франтовскою и сделаться любителем быть всегда навеселе, в каковом виде он являлся нередко и в классы с растрепанными чувствами. Не придерживаясь курса Востокова, Сперанский излагал преподаваемый им предмет словесно, давая свои краткие письменные заметки; заставлял заучивать наизусть басни, стихотворения, занимал учеников грамматическим разбором, но почти не практиковал их диктовками, чтобы приучить к правильному письменному изложению мыслей. А как лектор был всегда в возбужденном настроении, то проявлял несдержанность, соединенную с грубостью и ругательством, по отношению к ученикам, к которым относился с презрением и надменностью; все это отзывалось нелюбовью к нему учеников, которая увеличивалась еще и тем, что Сперанский часто жаловался на учеников зверю-инспектору, что сопровождалось обыкновенно немедленным телесным наказанием. А так как крики наказуемых доходили до слуха учеников, то Сперанский с ядовитою улыбкою поучал их так: русский язык систематический, стройный и строгий по своим правилам и благозвучию, доказательством чего и служит-де тот вопль, который издает теперь подвергнутый сечению. Сперанского мне пришлось перетерпеть в бытность мою в третьем классе, когда он скончался от излишней дозы принятого какого-то возбудительного средства».
М. Гурьев, в своих воспоминаниях о духовном училище, в котором он обучался с 1852 по 1862 год (Русская Старина, 1909 г., N 9) рассказывает следующее: «По приходе всех учеников в класс, пред началом первого урока была общая молитва в особом зале; такая же молитва была там же и вечером, после четвертого урока, в 6 часов. На них утром и вечером пелись разные молитвы и церковные песнопения; продолжались они не менее четверти часа и были памятны нам по тем экзекуциям, какие в этом зале совершались. Жизнь учеников в этом училище проходила так тяжело, особенно в первые годы, что теперь становится непонятным — как мы могли переносить эту жизнь: да мы ли это были? Наше ли тело испытывало те истязания, порки и побои, каким ежедневно подвергали нас начальство и учителя за малейшие проступки, а иногда и без всякой вины. Начнем нашу речь с начальства и учителей училища. Смотрителей во время нашего пребывания в бурсе сменилось три: первый, при котором мы поступали в училище, был светский человек, страдал чахоткой и умер через год; второй — протоиерей, прослуживший 5 лет, и третий иеромонах С., оставшийся еще смотрителем после нашего перехода в семинарии. Все они были очень строгие, но особенно последний. Не лучше их были и два инспектора: один священник, учивший еще наших отцов и в их время запоровший до смерти одного из учеников. Дело это, по словам отцов, так в Лету и кануло; очевидно, местное начальство, боясь огласки и скандала, скрыло этот вопиющий и возмутительный случай. Другой инспектор был светский, маленький, худенький, но очень зоркий; меньше ста лоз не давал ученику, на которого он никогда не смотрел, а потому думал, что секут мимо, вследствие чего с первого года и определили такую порцию лоз.