— Будьте так любезны, посторонитесь, мистер Хансден: мне нужен ключ, что лежит с краю на камине. Прежде чем лечь спать, я сложу чемодан.
В доме пробило семь.
— Молодой человек, оказывается, невежа, — сказал Хансден и, забрав с полки шляпу, вышел из комнаты, тихонько посмеиваясь.
Я чуть не бросился за ним вдогонку: я действительно собирался следующим утром выехать из К***, и, конечно, уже никак не мог с ним попрощаться.
— Ну ничего, — сказал я себе. — Когда-нибудь мы еще повстречаемся.
Читатель! Возможно, вы никогда не бывали в Бельгии? И вам не случилось узнать облик этой страны? И в вашей памяти не запечатлены черты ее, как в моей? Три — нет, четыре картины висят по стенам той кельи, где, как полотна, хранятся мои воспоминания. Первая — Итон. В этой картине все — в перспективе, все — отдаленное, миниатюрное, но свежее, зеленое, росистое, с весенним небом, полным сияющих облачков; впрочем, не все мое детство было солнечным — в нем были свои тучи, своя стужа и бури.
Вторая картина — К*** — огромная, закоптелая; полотно растрескавшееся и продымленное; желтое небо, черные от копоти тучи; ни солнца, ни лазури; даже зелень предместья грязная, отравленная. На редкость унылая картина!
Третья — Бельгия; и на этой картине я задержусь. Что же касается четвертой — она скрыта занавесом, который я, может статься, впоследствии отдерну — а может, и нет: зависит от того, сочту ли я это уместным и возможным. Как бы то ни было, сейчас он должен висеть в неприкосновенности.
Бельгия! Лишенное поэзии и романтики название, хотя, где бы ни произнесли его, находит в моем сердце такой отклик, которого никакие сочетания звуков — будь они сама гармония — не смогут вызвать.
Бельгия! Это слово тревожит мир моего прошлого, извлекая на свет почти забытые образы, будто на кладбище прах давно усопших; могилы вскрыты, мертвые подняты; мысли, чувства, воспоминания, что долго пребывали в небытии, видятся мне встающими из праха — и многие в ореоле; но пока я вглядываюсь в их призрачные очертания, словно пытаясь в них удостовериться, — звук, пробудивший их, умирает, и они все до единого исчезают легкими завитками дыма, поглощенные могилами и придавленные памятниками. Прощайте, светлые видения!
Это и есть моя Бельгия, читатель. Только смотри не называй эту картину скучной и безрадостной! Когда я впервые ее увидел, она не показалась мне ни безрадостной, ни скучной. Когда мягким февральским утром, выехав из Остенде, я был на пути в Брюссель, мне ничто не могло показаться скучным. Все тогда казалось прекрасным, недосягаемо совершенным, все вызывало во мне радость жизни. Я был молод, здоров, не пресыщен удовольствиями. Я впервые держал в руках свободу, и улыбка ее, и объятия, словно солнце или освежающий ветер, возродили во мне жизнь. Да, тогда я был точно путник на заре, который уверен, что с горы, куда он взбирается, увидит победоносный восход. Что из того, что путь его крут и каменист? Он этого не замечает; взгляд его прикован к вершине, уже подкрашенной заревом и позолоченной, и, достигнув ее, путник увидит раскинувшиеся перед ним безбрежные просторы. Он знает, что солнце непременно встретит его, что сияющая колесница уже выкатывает из-за восточного горизонта и вестник-ветер, чье дуновение ласкает ему лицо, уже расчищает на пути у божества ясную лазурь меж жемчужных облаков.