Кто забывает? Детское одиночество открывается первобытной необъятности, любая палочка становится волшебной. Затем приходится адаптироваться, становиться социальными и коммуникабельными. Одиночество становится обезлюдевшим, дети вопреки себе выбирают старение, необъятность закрывается подобно книге сказок. Никто в этом мире не выбирается полностью из клоаки пуберантного периода. И само детство медленно колонизируется обществом потребления. Те кому меньше десяти, присоединяются к тинэйджерам в большой семье потребителей, но растут ли они быстрее в «потребляемом» детстве? На данном этапе нельзя не чувствовать сходства между падением повелителей прошлого и растущим падением детского королевства. Ещё никогда человеческая испорченность не достигала такого пароксизма. Ещё никогда мы не были так близки к целостному человеку и всё же так далеки от него.
Капризы повелителей прошлого, сеньоров, по сравнению с детскими капризами обладали одиозной неполноценностью, требуя угнетения других людей. Какой бы субъективностью ни обладало феодальное самодурство — по своей воле я озолочу тебя или убью — оно было испорчено и сковано нищетой своей самореализации. Субъективность повелителя фактически реализовывалась только отрицая субъективность других, следовательно заковывая себя в цепи; заковывая других, она заковывала себя.
Дитя не обладает этой привилегией несовершенства. Одним ударом он теряет право на несовершенство. Его дразнят его детскостью, заставляют вести себя как взрослый. И любой, кто взрослеет, подавляя в себе свою детскость до глупости и боли, убеждён, что ему удаётся жить как взрослому.
Игра ребёнка как досуг аристократического гранда должна быть освобождена, чтобы вернуть себе свою честь. Сегодня, настал исторически благоприятный момент. Речь идёт о спасении детства и его суверенной субъективности, детства и его смеха подобного колебаниям спонтанности, детства и его способов полагаться на себя для того, чтобы освещать собой мир, освещать все предметы странно знакомым факелом.
Мы утратили красоту вещей, их способ существования, оставляя их умирать в руках власти и её богов. Напрасно волшебный сон сюрреализма пытался оживить их поэтической подсветкой: мощи воображения недостаточно для того чтобы разрушить рамки социального отчуждения заключающего все вещи в незримую тюрьму; оно не смогло вернуть их свободной игре субъективности. С точки зрения власти, камень, дерево, бетономешалка, пылесос являются мёртвыми предметами, крестами поставленными на воле видеть их в ином свете и изменять их. И всё же, по ту сторону того, что они должны были означать, я знаю, что найду возвышенное в них. Я знаю, что машина может вызывать страсть если вовлечь её в игру, в фантазию, в свободу. В мире, где всё является живым, включая деревья и камни, нет больше пассивных знаков для пассивного созерцания. Всё говорит о радости. Триумф субъективности придаёт жизни вещам; и разве то, что мёртвые вещи непереносимо господствуют сегодня над субъективностью не является, в глубине, лучшим историческим шансом достичь высшего состояния жизни?