— Да какое там! Верно, после той ночи мать больше не приходила поцеловать меня в лоб. Но не потому, что все это действительно произошло. А потому что, случайно дотронувшись до моего паха и почувствовав мое возбуждение, она испугалась того, что рано или поздно это может произойти. Улавливаешь? Но и на сей раз Владимиро не высказывает своего мнения.
— А потом? — спрашивает он.
— Что потом? — Что было потом? — Ничего. Я уже говорил. Двадцать лет непрерывных ссор, во время которых я отстаивал свою точку зрения, а "он" — свою.
— Ну а твоя жизнь, изменилась ли она после той ночи? — Моя жизнь? Да нет, все продолжалось, как раньше.
— Нет, я имею в виду твою внутреннюю жизнь.
— Ах, мою внутреннюю жизнь? Счастливой ее не назовешь. Попробуй встать на мое место, Владимиро. Я любил свою мать. Теперь эта любовь оказалась отравлена каким-то, мягко говоря, посторонним типом, по причинам, которые никоим образом меня не касались. Словом, двадцать лет сущего ада. К счастью, спустя шесть лет, в пятьдесят шестом году, моя мать умерла.
— Умерла? — Увы, да.
Странно, что Владимиро заставляет меня дважды повторить известие о смерти моей матери. Как раз году в пятьдесят шестом мы с ним разошлись: каждый пошел по жизни своей дорогой. И тем не менее Владимиро должен бы знать, что моя мать умерла. Смотрю на него, он на меня, с уже привычной, невыразительной, хоть и болезненной задумчивостью. Затем негромким, но твердым голосом он говорит: — Неправда, Рико, твоя мать не умерла.
Чувствую, что краснею. Чувствую, что проваливаюсь. Куда? В сумрачный колодец самой беспросветной ущербности. Правильно, моя мать, конечно ж, не умерла. Она жива-живехонька, и я не понимаю, как это мне пришло в голову объявить ее мертвой. Наступает долгое молчание. Владимиро смотрит на меня в упор; я смотрю на него. Вдруг, ни с того ни с сего, я утыкаюсь лицом в ладони и начинаю рыдать. Что со мной? Все очень просто: обычные козни, чинимые каверзной ущербностью. С щемящей ясностью сознаю, что, после того как меня так неожиданно прорвало, становится совершенно неуместным сдержанный, научный тон, с помощью которого я надеялся противостоять учености Владимиро. Ничего не поделаешь. Отбросив всякую стыдливость, всякую сдержанность, я впадаю в столь же глубокое, сколь и несуразное отчаяние. Закрыв лицо ладонями, я заливаюсь слезами. Владимиро сидит с непроницаемым видом. Несмотря на рыдания, я воображаю, как про себя он радуется моему эмоциональному срыву. Наконец, подобно скоротечным весенним ливням, мой плач утихает и прекращается. Я вынимаю из кармана носовой платок, вытираю глаза, громко сморкаюсь.