У подножия вечности (Вершинин) - страница 12

А рядом уж кони кормленые фыркают, и мокшанин скуластый в заячьем треухе да кожане длиннополом подтягивает подпруги; на плетеном поясе – широченный кинжал, а за спиною хитро приторочена сулица.

Обнялись с Микуличем трижды, облобызались по обычаю. Ненароком уловил боярин довольство в прищуре городового. Не осудил. Впрямь, в облегченье воеводе отъезд гостя: в одном-то кремлике двум головам тесненько…

Оглядел небо. Ясно, солнышко блестит, как новенькое, будто лето. Вот только холодно…

…холодно! холодно!

Мороз!

…от озноба и пробудился. Потряс головой, соображая: да вчера же то было, вчера! – и дивясь: точь-в-точь минувшая явь во сне повторилась…

А мокшанин-проводник уж у нодьи[13] хлопочет. Лапник по ту сторону костра немят-нераскидан, будто и не думал вожатый прилечь.

Потянул боярин носом воздух. Так и есть: поджаривает лесовик солонину мороженую. И вроде ни звуком не выдал себя Михайла, проснувшись, а мокшанин ровно того и ждал. Повернул голову, осклабился щербато, махнул рукою: вставай, мол…

– Хар-рош р-ракатулет![14] Вот то-то и оно: всем бы славен проводник, да только по-человечьи с гулькин нос разумеет. «Харош», да «войвод», да еще «ходи-ходи», да еще с десяток слов – всего и запасу. Так что с рассвета до тьмы ехали сквозь пущу без разговору, каждый сам себе товарищем, ажно взвыть захотелось под конец дня; известно – немаку путь вдвое дальше. Однако же – и злобиться на мокшанина не за что: кто ж ему виновен?.. боярин-то и слова по-мокшански не выговорит.

А отчего ж? Разве уж и ни слова? Ухмыльнулся, присел.

– Какой тебе ракатулет, дурья башка? Нодья сие. Нодь-я!

И мокшанин, услыхав знакомое, отозвался радостно:

– Ррракатулет! Агай, харрош, войвод!

Справив утреннюю нужду, подсел боярин к костру. Поели, коней покормили – и тронулись, закидав костерок снегом. Хоть и глухомань вокруг, а шли как по скатерти, даром что верхами. И пока шли, не щерился мокшанин. Закаменели скулы, вздулись четким вырезом ноздри, щелками сощурились глаза; казалось – ни тропки, ни стежки, а вел боярина и вел, чудом каким-то избегая снежных завалов; порой, пригнувшись с седла, разглядывал нечто на снежной целине – и уверенно сворачивал, отыскивая то проходец, едва заметный средь бурелома, то поляну чистую. Отыскав, оборачивался, на миг мягчел лицом.

– Хар-рош! Трррогай, войвод!

А кругом лежала пуща, пугающе недвижная, каких давно не осталось окрест Владимира. Кривые деревья склонялись одно к одному, стволы темнели на белом – зловеще, и не проглянуть было далее десятка шагов, словно клочья сумрака задержались у корней с ночи, запутались в кустах, да так и остались дневать на снегу.