– Что?
– Чешется, горит. Я вижу… читаю… У него в мыслях только это одно сейчас.
– Этого еще не хватало.
– Трахаться хочет. Был маленький – стал большой. Он вырос, и его мать… Я знаю, что Августа им скажет и что его мать сделает, – младшая сестра-Парка Ника – тридцатилетнее дитя облизнула губы розовым язычком. – Я знаю, что предложит Августа, она всегда это им предлагает.
Руфина резко встала, отпихнула шезлонг ногой. И пошла в дом.
– Вера, откройте окна везде, – приказала она горничной – приходящей поденно, тихой как мышь, мелькающей по дому как призрак. – Здесь кондиционер бесполезен, впустите воздуха, свежего воздуха.
Потом она пошла к Августе и не нашла ее в спальне. Августа была внизу, стояла в зале возле портрета матери – великой Саломеи.
– Я знаю, чего ты хочешь, – резко, даже излишне резко сказала Руфина. – Но я больше этого не позволю. Где угодно, только не здесь. Сюда больше этот сросшийся ублюдок не приедет. И если ты хочешь его, то…
– Отчего ты так жестока? – спросила Августа. – Это же люди… несчастные, искалеченные судьбой. Надо быть милосердной, надо уметь сострадать.
– И ты еще заикаешься о сострадании? Обернись.
– Что?
– Обернись. Ты видишь ее? – Руфина указала на портрет. – Это наша мать.
Августа послушно обернулась и долго, очень долго смотрела на портрет. Великая Саломея на нем была изображена молодой – в полный рост у зеркала в серебряной венецианской раме. На ней было черное платье до полу, в руках хрустальный шар, с которым она не расставалась; его помнили все, кто приходил, приезжал к ней, кто приглашал ее к себе – читать, рассказывать, видеть, обещать, предостерегать, предупреждать.
Краски на портрете были яркими, чувствовался этакий советский «кич» восьмидесятых. Некоторым, впервые попавшим в особняк на Малой Бронной, мерещилось, что это портрет кисти Глазунова или Шилова. Но это было не так. Портрет великой Саломеи рисовал совершенно другой художник. Саломея выбрала его сама, и только потому, что увидела и предсказала его раннюю безвременную кончину – смерть от несчастного случая, трагическую и нелепую, на железнодорожном полустанке. «Он уже никого не нарисует после меня, и это хорошо», – сказала она. И ее старшая дочь Руфина – очень молодая еще тогда – запомнила эти слова на всю жизнь.
Портрет был нарисован на пике славы и популярности ее матери в определенных кругах. О Саломее говорили, нет, в основном судачили по тогдашнему советскому обычаю на кухнях, что она «как Ванга», сравнивали ее с Джуной. Но она не была ни Вангой, ни Джуной. Она была другая.