Его можно было принять за большую решетчатую шпалеру, похожую на те, которые ставят вдоль стен наших садов, чтобы по ним поднимались вверх лианы дикого винограда и вьюнка.
Крыша опиралась на столбы.
Она состояла из балок, покрытых красно-черными циновками; в углу валялся матрас, набитый морскими водорослями, с большим белым куском полотна. Это были постель и белье.
В середине комнаты возвышался маленький стол, на котором стояли фрукты, молочные продукты, хлеб.
Все это освещалось с помощью зажженных фитилей, опущенных в сосуды из тыквы, заполненные кокосовым маслом, заменявшие лампы.
Через ажурные стены видны были небо, море и как бы парящий между этими двумя безбрежными стихиями, столь же безбрежный хоровод золотистых звезд.
— Итак, — сказал Думесниль Дьедонне, — ты понял, что ничто тебе не помешает видеть, что творится снаружи.
— Да, мой друг, — ответил шевалье, — но…
— Что но?
— Если мне ничто не мешает видеть происходящее снаружи, то также ничто не помешает человеку, находящемуся вне дома, наблюдать за мной.
— Ты собираешься заняться чем-то плохим?
— Боже сохрани!
— Но тогда чего же тебе бояться?
— Действительно, чего мне бояться? — повторил шевалье.
— Совершенно нечего.
— Нет ни змей, ни ужей, ни крыс?
— Ни одного вредного животного на всем острове.
— Ах! — вздохнул шевалье. — Матильда! Матильда!
— Опять! — вырвалось у Думесниля.
— Нет, друг мой, нет! — вскричал шевалье. — Но если бы она была здесь…
— Что тогда?
— Я никогда бы не вернулся во Францию.
Капитан посмотрел на своего друга и, в свою очередь, не смог сдержать вздоха.
Но как бы сильно один вздох ни был похож на другой, вздох капитана ничем не напоминал вздоха шевалье.
Первый был рожден глубокой печалью; второй — раскаянием.
Шевалье сел за стол, съел гуайяву, два или три банана, некий неведомый ему фрукт, красный, как клубника, и большой, как яблоко ранета.
Затем вместо хлеба он обмакнул в чашку с кокосовым молоком клубни маниоки; и затем на вопрос друга — а шевалье вступал в разговор только тогда, когда его спрашивали, — объявил, что никогда в жизни еще так славно не ужинал.
После ужина капитану с трудом удалось его уговорить раздеться, чтобы лечь в постель. Эти хлипкие стены — жалюзи тревожили его стыдливость и целомудрие.
И только после того, как Думесниль убедил его, что после десяти часов вечера все жители Папеэти уже лежат в постелях, шевалье решился снять одежду.
И все же, как ни уверял его капитан, что в этом полинезийском Эдеме женщины и мужчины спят обнаженными, испытывая высшее наслаждение, когда их кожу ласкает нежное бархатистое дуновение ночного ветерка, он наотрез отказался расстаться со своей рубашкой и кальсонами.