А когда они ушли, ты упала на колени в головах могилы и стала целовать землю над лицом погребенной. Еще немного, и ты бы разрыла песок руками, но я сказала: «Уйдем отсюда, Хустина. Она теперь далеко, здесь остался лишь ее бесчувственный прах».
* * *
— Это рассказывала ты, Доротеа?
— Я? Нет. Я немного вздремнула. Видно, тебя все еще пугают голоса.
— Мне послышалось, кто-то говорит. Какая-то женщина рассказывала про себя. Я думал, это ты.
— Женщина? Значит, та, что разговаривает сама с собой. Она погребена рядом с нами, в склепе. Это донья Сусана. Надо быть, сырость к ней подобралась, вот она и ворочается во сне.
— А кто она такая?
— Последняя жена Педро Парамо. Кто говорил, помешанная она. А кто — неправда, мол, здоровая. Но только она еще и при жизни сама с собой разговаривала, что верно, то верно.
— Она, должно быть, давно умерла.
— Давненько. А про что она толковала?
— Что-то про свою мать рассказывала.
— Не было у нее матери…
— Об этом она как раз и говорила.
— …А может, и так, что она просто не привезла ее с собой, когда сюда приехала. Погоди, вспомнила я: родилась она, правда, здесь, но только недолго они тут жили: уехали. Да, да. И мать ее померла от чахотки.
Чудна́я она была, ее мать, все болела и сроду ни к кому в гости не ходила.
— Вот и она говорит, что никто не пришел проститься с матерью, когда та умерла.
— А про какое время она вспоминала? Понятное дело, кому охота была к ним заходить, еще, чего доброго, чахотка пристанет. На это, что ли, она, болезная, жаловалась?
— Похоже, на это.
— Услышишь сызнова ее голос — скажи мне. Интересно, что она еще говорить будет.
— Опять, кажется, что-то сказала. Мне почудился шепот.
— Нет, это не она. Это дальше, с той стороны. И голос мужской. Хуже нет, кого давно похоронили: как сырость почуют, ворочаться начинают и просыпаются.
«Неистощима милость Божия. Не иначе, как сам Господь был со мною в ту ночь. А то не знаю, чем бы и кончилось. Очнулся я, уж стемнело…»
— Слышишь? Теперь и вовсе внятно.
— Да.
«…В крови плавал. Приподнялся, о камень рукой оперся, а под пальцами-то у меня — кровь! Так и хлюпает. И кровь-то — моя. Поди, бочка целая из меня вытекла. И все-таки, смекаю, жив остался. Ну, думаю, значит, дон Педро не убить меня хотел — постращать только. Допытаться ему, видишь, надо было, ездил я тогда в Вильмайо или нет, два месяца назад, в день святого Христофора. На свадьбу. „Да не знаю я никакой свадьбы! никакого вашего святого Христофора!“ В крови барахтаюсь, а сам все твержу: „На какую свадьбу, дон Педро? Не был я! Нигде не был! Разве что так, мимоездом глянул. Случаем меня туда занесло…“ Убивать — нет, зачем ему меня убивать. Только что охромел я с тех пор, сами видите, ну и руки лишился, что уж греха таить. Но убить — нет, не убил. Правда, говорят еще, будто, мол, окосел я, этаких-то страстей понаглядевшись да натерпевшись. Но я так скажу: с той ночи мужества во мне прибавилось, ничего мне теперь не страшно. Милость Господня неистощима. Уж это свято».