Тех, кто отказывался, или давал меньше, чем должен был по мнению оперативников, арестовывали.
В битком набитых камерах нельзя было даже лечь. Полураздетые люди сидели „раскорякою“. Горели жарко ослепляющие пятисотваттные лампы, и камеры были натоплены во все времена года. Кормили ржавыми селедками и не давали воды Но каждого, кто соглашался отдать „утаенное“ золото, немедленно отпускали и утешали: в анкетах на вопрос „был ли под судом и следствием“, он может отвечать „нет“, так как все, что с ним происходило — не арест, а лишь „временное административное задержание“. Нашего соседа, немолодого бухгалтера, который до революции работал в банке, „задерживали“ трижды или четырежды. Каждый раз его выкупали жена и родственники, приносившие золотые монеты. И каждый раз он встречал в камере знакомых, которых тоже вновь и вновь забирали, чтобы „выкачивать золотишко“.
Мне было жаль незлобивого старика, а его рассказы о том, что с ним происходило, не вызывали сомнения. Многие люди, чьи родственники, знакомые, соседи побывали в таких камерах, рассказывали о том же — об удушливой тесноте, слепящем свете, пытке жарою и жаждой, о циничных вымогательствах чекистов — „золотоискателей“.
— Не отдадите все, не скажете, где спрятали, так и помрете. А там мы возьмем вашу жену, пардон, вдову, или сирот или других родичей. Так неужели вам будет от этого легче лежать в могиле? Ведь они, может, даже не знают, где ваши схованки. Им придется мучиться уже совсем напрасно…
И сам я видел, как мерзли в сельских „холодных“ крестьяне, не сдавшие хлебопоставок.
Все это были поганые, жестокие дела. Однако неизбежные. Ведь и хлеб и золото необходимы стране. А прятать драгоценности могли только своекорыстные, классово чуждые людишки. Конечно, случались ошибки; страдали и вовсе ни в чем не повинные. Это плохо. Такого следует избегать. Но из-за отдельных промахов нельзя же прекращать широкое наступление на фронтах пятилетки.
Нет, я не поддавался сомнениям и колебаниям. И добросовестно редактировал и сам сочинял статьи, репортажи, заметки о борьбе против вражеской идеологии и философии, в политэкономии, в истории; обличал „меньшевисгвующий идеализм“ Деборина, „механическую метафизику“ Бухарина, „ползучий эмпиризм“ Сарабьянова, примиренчество к „субъективистской“ теории относительности Эйнштейна и т. д. и т. п.
Думал ли я о том, насколько справедливы были эти грозные обличения?
Если иногда и задумывался, то бесплодно.
…На фронте, в первые месяцы войны, читая трофейные газеты, журналы, военные документы и слушая немецкое радио, я понимал, что их сводки и корреспонденции часто куда правдивее наших. А их статьи про нас, показания военнопленных, перебежчиков и рассказы жителей оккупированных областей были и не только выдуманными и не слишком преувеличенными.