И сотворил себе кумира... (Копелев) - страница 23

После несостоявшегося самоубийства я несколько раз многозначительно спрашивал ее: когда же мы наконец вырастем? Этот вопрос стал нашей общей тайной, общей секретной шуткой, почти фривольной. Лили густо краснела и называла каждый раз другой возраст в пределах от 15 до 20 лет. Дальше начиналась старость.

Мама ни за что не хотела пускать меня в „босяцкую советскую школу“. Нас с братом учили дома и, когда мама, наконец, смирилась и было решено, что я поступлю в третий класс — тогда говорили „третью группу“, — то оказалось, что я слишком невежественен для „босяцкой“ школы. Правда, я болтал по-немецки, знал всех царей, благодаря Данилевскому и Мордовцеву, а многих немецких, французских и английских королей — благодаря Вальтер Скотту, Дюма и Шекспиру, которого мне подарили ко дню рождения. Но я ничего не смыслил в арифметике, писал с ятем и твердым знаком, о географии имел весьма смутные представления, основанные главным образом на Жюль Верне, Майн Риде и Карле Мае.

Тогда-то и появилась в моей жизни Лидия Лазаревна, которая готовила переростков, вроде меня, в новую школу. Она преподавала словесность, историю, географию, и переучивала по новому правописанию. Лидия Лазаревна была низкорослая, широкая, скуластая, смуглая, глаза близорукие на выкате из-за базедовой болезни, — большие, серые, очень добрые глаза, — большой нос, большой рот, волосы темные, гладкие, связанные сзади большим круглым пучком. Зимой она носила круглую меховую шапочку, летом черную шляпку-блин, всегда ходила в длинных темных платьях.

От Лидии Лазаревны я впервые услышал, — может, и раньше слыхал или читал, но услышал впервые именно от нее, — такие слова, как идеал, гуманность, человеколюбие, народное благо, народное дело, любовь к народу…

Мы занимались три раза в неделю. Она жила на Большой Подвальной в двух кварталах от нас. Я нетерпеливо ожидал каждого очередного урока. Правда, бывали и скучные минуты, когда нужно было высчитывать за каких-то купцов цены разные „штук“ ситца или угадывать цены яблок, которые на столько-то дороже груш. Смешны и диковинны были цены в старом задачнике Шапошникова и Вальцева. Они считали на рубли, копейки и даже полушки. А на улице две ириски стоили три миллиона рублей! Впрочем, в арифметике были свои увлекательные задачи, когда можно было придумывать, почему один путник должен догонять другого или кто именно едет во встречающихся поездах.

Но всего лучше, разумеется, была словесность. Лидия Лазаревна читала вместе со мной стихи и прозу. И каждый раз так, будто она сама это читает впервые. Иногда она плакала, тщетно пытаясь скрыть слезы, жалуясь на насморк. Мы вместе плакали, читая Некрасова — „Русских женщин“, „Железную дорогу“ и, конечно же, „Размышления у парадного подъезда“, — плакали и над стихами Никитина — „Вырыта заступом яма глубокая“, „Эх, товарищ, и ты, видно, горе знавал“ — и Надсона — „Я рос одиноким, я рос позабытым“, — плакали над рассказами Короленко „Сон Макара“, „Чудная“, „В дурном обществе“, — над „Оводом“ и над „Хижиной дяди Тома“.