Дом, в котором... (Петросян) - страница 122

Неприятная пауза. То, чего я опасался с самого начала. Между нами вырастает щит. Обитый железными бляшками, с фамильным гербом — двухголовым вараном-переростком, на фоне трех ярко-красных полос.

— Какая сука?.. — начинает Лорд тоном, от которого на гербе появляется четвертая красная полоса: «склонен к насилию, опасен, нуждается в строгой изоляции».

— Черный, — поспешно перебиваю я, пока красных полос не стало пять или даже, не приведи господь, шесть. — И не смотри на меня так. Я тоже виноват. Надо было получше к нему принюхаться, когда он вдруг вызвался посидеть с тобой. Если тебя это хоть немного утешит, я его чуть не отправил на тот свет.

— А он тебя, — усмехается Лорд.

— Куда ему.

Еще одна пауза. Лучше бы он ругался. Молчать этот тип умеет до жути выразительно. И долго. Так что мы сидим и молчим, а тишина сгущается вокруг душным облаком. Нечто странное присутствует в ней. Лорд скорее растерян, чем зол. Возможно, это результат лечения, а может, и что-то другое.

— Что теперь со мной будет? — спрашивает он, когда я уже расстался с надеждой продолжить разговор.

— Не знаю. Как повезет.

Не слишком честно, но не говорить же, что шансов практически нет. Я бы и не смог. Лорд, тем не менее, сникает, как будто я сказал все.

— Дерьмо, — шепчет он. — Надо же было так вляпаться…

Я молчу. Собственное бессилие пожирает меня. Скоро останутся одни кости. После смерти Волка, довольно знакомое чувство. В свое время оказалось, что я вполне могу с ним жить. Теперь мне придется пройти через это вновь, утешаясь тем, что бывало и хуже. По крайней мере, Лорд останется жив.

— Слушай, — говорит он. — Ты пил когда-нибудь «Дорогу»?

— Нет. Даже не пробовал. Ни «Дорогу», ни «Белую радугу», ни «Четыре ступеньки».

Лорд глядит странно. Его распирает от желания что-то рассказать, и вместе с тем он боится это делать.

— А ты поверишь, если я скажу, что попал черт знает куда, и прожил там не меньше четырех месяцев?

Спрашивает — и отводит взгляд. Пальцы терзают край одеяла, губы кривятся в усмешке, как будто я разразился протестующим квохтаньем, перекрестился граблями и упал в обморок.

Верю ли я? Смотрю внимательнее — и замечаю то, что должно было броситься мне в глаза, если бы я не отвлекся на овсянку. Он стал старше. Исчезли последние следы юношеской припухлости, нежный овал лица как будто сточили. Лицо стало жестче. Теперь уже и не скажешь, что ему нет двадцати. Неопределимость возраста — основная примета прыгуна — проступила в нем так отчетливо, что остается только выругаться. Не разглядеть такое может разве что Черный.