Напряжение счастья (Муравьева) - страница 71

– У тебя что, дела? (Привыкли, что я сижу дома, небо копчу!)

– Да, – говорю, – у меня дела.

21 июня (6 часов вечера). Умираю со смеху, просто катаюсь. Пришел мой благоверный. А я причесалась, кофточку надела, щеки напудрила. Посмотрелась в зеркало: что надо! Пришел. Смутился. Замялся в прихожей. Я ему говорю спокойно:

– Проходи, дорогой, кофе выпьешь?

Он глаза выпучил, снял кепку.

– Когда ты так приглашаешь, с удовольствием.

– Но мы же, – говорю, – друзья? Ведь друзья?

Пошла к плите, вильнув бедрами. Он покраснел, начал смотреть в окно. Конечно, ему неловко: пожилая женщина, и вдруг – такие сигналы! Думаю: что бы еще? Как мне его добить? Чем?

У меня прекрасный голос. Я в детстве училась петь. Феликс всегда любил, когда я пела. Беда только в том, что жизнь наша поворачивалась в сторону, противоположную вокалу.

И вот я вожусь с кофейником, а сама напеваю:

– «Песнь моя летит с мольбою…»

Он совсем растерялся. Смотрит не в окно, а на меня, прямо в мой поющий рот.

– «Песнь моя, о песнь с мольбою…»

(Я уж и слов-то не помню, бедный Шуберт!) Сервировала кофеек. Ничего лишнего: две лазоревые чашечки (от балерины-покойницы, свекрови моей!), сахарный песок, лимончик.

– Что-то с тобой произошло, Наталья? – говорит он полувопросительно. – Я не ошибся?

Я кивнула. Он сделал слишком большой глоток и закашлялся.

– Можно узнать, что именно?

– Именно, – хохочу я, – нельзя.

– Уж не влюбилась ли ты?

(Краснеет, как петушиный гребень! Ах ты, подлец! Тебе, значит, можно на старости лет спать с молоденькой, бросить жену-старуху, дочь-идиотку, дом, собаку, все бросить, все растоптать, когда вокруг и так все растоптано, а ты, скотина, образина лысая, что ты на меня выпучился, ты лучше скажи, где ребенок мой!)

– «Песнь моя летит с мольбою…» – пою, пою из последних сил, пока кофе горячий.

Феликс на меня странно смотрит.

– Как ты себя чувствуешь, Наташа?

– Прекрасно, – говорю, – а что?

– Нет, – бормочет он, – я просто так спросил.

«Пора сменить пластинку, – подумала я, – не в оперу пришел!»

Перестаю петь и спрашиваю:

– Любви все возрасты покорны, дорогой? Все-все?

Он закашлялся. Я смеюсь – заливаюсь:

– Феличка!

(Когда я его так последний раз называла?)

– Фелюша! Просрали мы с тобой жизнь, а?

Он подавился. Наверное, на мою неизящную речь (он очень изящно выражается, никогда ни одного грубого слова! Мама – балерина!).

– Надо было, – продолжаю я, – хотя бы детей побольше сделать! Нюрка-то, может, оттого эгоисткой выросла, что одна!

Молчит, удивляется.

Подхожу к нему вплотную, расcтегиваю на себе верхнюю пуговку и шепчу – низко так, сексуально: