Коричные лавки. Санатория под клепсидрой (Шульц) - страница 21

Девушки сидели неподвижно со стеклянными взглядами. Лица их были вытянуты и оглуплены поглощенностью, на щеках выступили красные пятна. Понять, относятся они к первой или второй генерации творения, было сложно.

— Словом, — заключал отец, — мы намерены сотворить человека повторно, по образу и подобию манекена.

Тут для верности изложения следует описать некий мелкий и незначительный инцидент, какой случился в эту минуту лекции и какому мы не придаем ни малейшего значения. Инцидент этот, совершенно непонятный и бессмысленный в конкретном ряду событий, следует, конечно, истолковать как определенного типа рудиментарный автоматизм без предварений и продолжения, как своего рода злорадность объекта, перенесенную в психическую сферу. Советуем читателю проигнорировать его с тою же легкостью, с какой это делаем мы. Вот как все происходило.

Когда отец проговорил слово «манекен», Аделя взглянула на ручные часики, после чего многозначительно переглянулась с Польдой. Потом она несколько выдвинулась вместе со стулом, подтянула по ноге подол, медленно выставила стопу, обтянутую черным шелком и напрягла ее, словно головку змеи.

Совершенно неподвижная, с большими трепещущими очами, углубленными лазурью атропина, она сидела так между Польдой и Паулиной в продолжение всей сцены. Все три глядели огромными глазами на отца. А он кашлянул, замолк, согнулся и сделался багровый. В одно мгновение графика его лица, только что сумбурная и вибрирующая, замкнулась в присмиревших чертах.

Он — ересиарх вдохновенный, мимолетный отпущенник вихря умопомрачений — вдруг съежился внутри себя, сник и свернулся. Возможно даже, его подменили кем-то другим. Этот другой сидел напряженный, красный, опустив глаза. Польда подошла и склонилась к нему. Легонько потрепав его по спине, она заговорила тоном ласковым и заманным: «Иаков будет умницей, Иаков — послушный, Иаков не станет упрямиться. Ну же... Иаков, Иаков...»

Выпружиненный туфелек Адели слегка вздрагивал и поблескивал, как змеиный язычок. Отец мой, не поднимая глаз, медленно встал, машинально сделал шаг вперед, и опустился на колени. В тишине шипела лампа, в дебрях обоев бегали туда-сюда красноречивые переглядывания, летели шепоты ядовитых языков, росчерки мыслей...

ТРАКТАТ О МАНЕКЕНАХ.

Продолжение

На следующий вечер отец с обновленным ораторским пылом продолжил темную и путаную свою тему. Рисунок его морщин скручивался и раскручивался изощренно и лукаво. В каждой спирали был сокрыт заряд иронии. То и дело вдохновение ширило круги морщин, и они разворачивались огромным коловращающимся ужасом, уходившим немыми волютами в глубины зимней ночи. — Фигуры паноптикума, сударыни, — начал он, — суть нищенские пародии манекенов, но даже в таковом облике остерегайтесь трактовать их не всерьез. Материя шуток не понимает. Она всегда исполнена трагического достоинства. Кто решится помыслить, что можно играть с материей, что позволительно формообразовывать ее шутки ради, что шутка не срастается с ней, не въедается тотчас, как судьба, как предопределение? Ощущаете ли вы боль, глухую муку, неосвобожденную, закованную в материю муку сей куклы, которая не ведает, почему стала такой, почему должна существовать в навязанной силой форме, каковая сама по себе уже пародия? Понимаете ли вы диктат образа, формы, видимости, тиранское своеволие, с каким набрасывается он на беззащитную болванку и овладевает ею, как своекорыстная, тиранствующая, самовластная душа? Вы сообщаете некоей голове из пакли и полотна выражение гнева и оставляете ее навсегда с гневом этим, с конвульсией, в напряжении, обреченную слепой ярости, для которой нет выхода. Толпа смеется над сей пародией. Плачьте же, сударыни, над собственной судьбой, видя убожество материи плененной, материи помыкаемой, не ведающей, что́ она и зачем она и на что обрекает ее жест, который раз навсегда ей придан.