Тогда я понял, что́ надо сделать; неистово стал вытаскивать из шкафов старые фолианты — исписанные ветхие торговые книги отца — и швырять их на пол, под столп огненный, пылая висевший в воздухе. На меня было не напастись бумаги. Брат и мать спешили с новыми и новыми кипами старых газет и кидали их кучами на пол. А я сидел среди бумажных завалов, ослепленный светом, с очами, полными взрывов, ракет, красок, и рисовал. Рисовал в спешке, в панике, поперек, наискось, на исписанных и типографских страницах. Мои цветные карандаши в наваждении летали по колонкам неразборчивых текстов, бегали гениальными каракулями, головоломными зигзагами, неожиданно узлились анаграммами визий, ребусами сияющих откровений и снова развязывались в пустые и слепые молнии, ищущие стезю вдохновения.
О, эти рисунки светоносные, возникавшие словно из-под чужой руки, о, прозрачные краски и тени! Как часто еще и сегодня я обнаруживаю их в снах, спустя столько лет, на дне старых ящиков, яркие и свежие, словно утро, влажные еще первой росой дня: фигуры, пейзажи, лица!
О, эти лазури, перехватывающие дыхание горловым спазмом страха, о, эти зелени, зеленее, чем удивление, о, эти прелюдии и щебеты красок, только что почувствованные, только еще пытающиеся наречься!
Зачем с непонятной беспечностью я растранжирил их тогда в легкомысленности избытка? Я позволял соседям ворошить и грабить груды рисунков. Их уносили пачками. В какие только дома они не попали, на каких помойках тогда не оказались! Аделя оклеила ими кухню, и кухня стала светлая и цветная, словно ночью за окнами навалило снегу.
Это было рисование, исполненное жестокости, подстереганий и нападений. Меж тем как я сидел, напряженный, точно лук, замеревший в засаде, а бумага вокруг ярко пылала на солнце — довольно было рисунку, пригвожденному карандашом, сделать малейшую попытку сбежать, и рука моя, вся в судорогах новых импульсов и рефлексов, яростно, словно кошка, кидалась на него и, уже чужая, дикая, хищная, молниеносными укусами загрызала диковинное существо, попытавшееся убежать из-под карандаша. И лишь тогда отрывалась от бумаги, когда мертвые уже и недвижные останки разлагали в альбоме, как в гербарии, свою цветную и фантастическую анатомию.
Это была беспощадная охота, борьба не на жизнь, а насмерть. Кто мог отличить в ней атакующего от атакуемого, в этом клубке, фыркающем яростью, в этом сплетенье визга и жути! Случалось, рука совершала прыжок дважды и трижды, чтобы где-то на четвертом или пятом листе настичь жертву. Не раз вопила она от боли и ужаса в клещах и клешнях диковинных тварей этих, извивавшихся под моим скальпелем.