— Изжит идеализм христианства.
Опускается занавес над трагедией величайшей на свете. Опустелые гнезда слов евангельских! Ныне выпорхнули и улетели из вас белогрудые ласточки ласковой речи, нежно тронувшей совесть, но отточившей ее остро, как лезвие бритвы. Притупленная совесть жрецов и вас, кто толпится в ограде, мужчины и женщины, с сонными мыслями о благополучии, прижимающие к себе свой достаток, изъеденный тленом, — вы умерли, осуждены. Врата Адовы одолели вас не снаружи, — и разве не видно вам, что мимо вас катится откровение новой любви?
— Вот что скажу я вам, доктор Яммерлинг, — после молчанья сказал Яков Львович: — ваши слова могут быть правдой, справедливости в природе нет. Но ни один из прекраснейших детей человеческих, кто, вдохновеньем двигает жизнь, не согласится на эту правду. Он скажет: пусть лучше сам я буду рабом, пусть проклято будет мое вдохновенье, если мы неравны и я заранее осужден быть всем, а он — ничем. Посмотрите-ка, не вы, не я, не нам подобные средние люди, а цветы человечества, самые лучшие, самые мудрые, алкали о справедливости. Это вам не убедительно? Вы не хотите приспособлять свою душу к законодательной совести гения?
— Нет, положительно вы семит. Только уничиженному выгодна эта вечная апелляция к совести, — с раздраженьем ответил католик.
Он разгорячился от ходьбы и спора. То и другое он делал искусственно, как моцион. Кровь побежала быстрее по жилам, пальцы согрела, выжала капельки пота на бритые щеки духота тяжелеющей ночи. С подделкой под жизненность, живо, как мальчик, он оставил Якова Львовича на тротуаре, торопливо пожав ему руку.
— Пора, не то попадем на ночевку в комендатуру!
И, повернувшись, он зашагал к Нахичевани, туда, где в душных подушках, горячая, сильная, на цыпочках перейдя спальню спящей Матильды Андревны, поджидала его, терзаясь течением времени, красивая Геня.
И снова ночь, раскаленная, как деревенская банька, без росы, без капли крупного дождика из нависнувшей тучи, тяжкая, иссушающая.
И снова ласки, одни и те же, холодно расчетливые с перебоями отдыха, чтоб дать набраться по капле скудеющей крови к паутиной опутанным пальцам. И думает Геня с шевелящимся ужасом в нетерпеливом, стыдом обожженном сердце: это… вот такое… любовь?
Улыбается чей-то рот, червяком извиваясь над деснами. Улыбаются чьи-то пустые глазницы. Корчатся крылья огромной летучей мыши, перепончато опрокинутые над миром. Душно дышит отравою умирающий, но дни его сочтены.
Он бессилен дать семя.