— Почем нынче смерть? Сколько? — спросил Милик.
— Пятьдесят пять тысяч… Да ведь если с дорогой туда и сюда…
— А ты бы хотел, чтобы подороже стрелялись?
Милик положил «Гассер Патент» в гнездо «этюдника», нелепо лежавшего на ковре — крышка покоилась на ворсе, а основание слегка задралось вверх. Крышку не перетянули и два револьвера, она осталась прижатой к ковру. Милик надавил на основание, чтобы «этюдник» лег правильно, но крышка вернула его в исходное положение. Для деревянной она показалась слишком тяжелой.
— Я наводчик темный, на глухаря не хожу, — сказал гребенской казачок, занятый подсчетом купюр. — Мундштук подержать даю, и все…
— Опять дурь несешь? Скажи по-русски.
— Меня вызывают, никого не убиваю, а мундштук — револьвер значит. Наган вот этот.
— Случалось — убивали?
— Ребята здешние про то знают. Мне не нужно. Да и тебе зачем? Пошел бы ты со своими расспросами… в Москву!
Кащей закрыл «этюдник», перекинул его кожаный ремень через плечо и отошел к двери подъемника. Код вызова оператора лифта от него не скрывали. Кабина пришла почти сразу.
Часы, которые не отобрали при обыске, показывали десять с небольшим. Заметно потеплело. Милик сбросил камуфляжную куртку, сложил вдвое и, постелив на кремнистую землю, уселся. Уткнулся лицом в колени. Не кормили со вчерашнего. Может быть, поэтому не удавалось задремать, даже пригревшись на солнышке.
Положение складывалось хуже губернаторского. Он чувствовал себя дерьмом, спущенным на Раменском аэродроме в некую канализационную систему без конца и начала во времени и пространстве. Напутствовавший его очкарик в кожаном реглане, все эти проводники, цинки с мечеными долларами, «чеченская рулетка», орава боевиков-идиотов, таинственная гора-муравейник, предстоящие гнусные розыски в Москве и даже самолет, который он видел в небе, представлялись дикими, совершенно чуждыми его заботам и интересам. Его вере, наконец. Да и не только его, наверное…
В казино «Чехов» на своей охранной должности он ещё мог считать себя подобием уборщика при общественном туалете — он убрал, ему заплатили, а остальное — по поговорке конторского служаки: ушел — забыл, пришел вспомнил. Всякий труд почетен.
Теперь же он превращался в живой придаток кавказского сортира. Он и испугаться-то не успел Тумгоева. Не боится и теперь. Бабки, только бабки… Жадность лишила права говорить про свой труд, что это — труд. Отныне и далее — понурое подчинение приказам предавать, выслеживать и доносить. Для начала за две тысячи зелеными. В банду, конечно, его не включат. Застрянет на подхватах. Как убогонькие. А впереди, когда завязнет поглубже, выше ноздрей, когда и кровью замажут, — рабство опущенного?