В один вечер, также в присутствии Дидро, мне доложили о Рюльере. Этот господин состоял в миссии барона Бретёля в Петербурге, где я часто видела его как у себя, так и в доме Каменской.
Я изъявила желание принять его, но Дидро, схватив меня за руку, с необыкновенным жаром сказал: «Одну минуту, княгиня: позвольте мне узнать, думаете ли вы возвратиться в Россию, когда кончится ваше путешествие?»
«Но что за вопрос! — сказала я. — Неужели вы считаете меня вправе лишать моих детей Отечества?»
«В таком случае не пускайте Рюльера, а почему — я скажу вам потом».
Это движение было таким живым и искренним, что я невольно повиновалась ему и немедленно приказала отказать очень любезному знакомому, вполне полагаясь на предусмотрительность Дидро.
«Вы разве не знаете, — продолжал он, — что Рюльер написал мемуары о русской революции?»
«Нет, — отвечала я. — Но если это так, то тем больше вы подстрекаете мое желание видеть его».
«Я расскажу вам, — сказал Дидро, — содержание их. Вы представлены во всей прелести ваших талантов, в полной красе женского пола. Но императрица обрисована совершенно в ином свете, как и польский король, с которым связь Екатерины раскрыта до последней подробности. Вследствие этого императрица поручила Бецкому и вашему уполномоченному князю Голицыну перекупить это сочинение. Торг, однако, так глупо был поведен, что Рюльер успел сделать три копии своего сочинения и одну передать в кабинет иностранных дел, другую — в библиотеку мадам де Граммом, а третью преподнес парижскому архиепископу. После этой неудачи Екатерина поручила мне заключить условие с Рюльером, но все, что я мог сделать, — взять с него обещание не издавать этих записок во время жизни как автора, так и государыни. Теперь вы видите, что ваш прием, сделанный Рюльеру, придал бы авторитета его книге, в высшей степени противной императрице, тем более, что ее уже читали у мадам Жофрэнь, у которой собираются все наши знаменитости, все замечательные иностранцы, и, следовательно, эта книга уже в полном ходу. Это, впрочем, не мешает мадам Жофрэнь быть другом Понятовского, которого она во время пребывания его в Париже осыпала всевозможными ласками и потом писала ему как своему любимому сыну».
«Но как же это согласуется со здравым смыслом?» — спросила я.
«Что касается этого, — отвечал Дидро, — мы во Франции мало заботимся о том, думаем и действуем под влиянием минутных впечатлений. Нашего легкомыслия не исправляет ни старость, ни продолжительные опыты жизни».
После этого Рюльер еще два раза толкнулся в мои двери, но его не пустили. Меня глубоко тронула эта искренняя дружба Дидро, и она не осталась без хороших последствий, когда я по прошествии пятнадцати месяцев возвратилась в Петербург. Здесь я узнала от одного лица, некогда обязанного мне моей услугой и близкого Федору Орлову, что Дидро по отъезде моем из Парижа писал императрице. Он превознес до небес мою преданность ей, упомянув и о том, что я решительно отказалась принять Рюльера и тем уронила авторитет его книги гораздо ниже, чем он упал бы от критики десяти Вольтеров или пятнадцати бедных Дидро. Он даже не заикнулся мне о своем намерении уведомить императрицу, руководствуясь единственно своей прозорливостью и дружбой ко мне. Я никогда не перестану вспоминать с величайшей признательностью этот деликатный поступок.