Как и в моем, кстати.
Однако именно это обстоятельство лишало Гошину фигуру всякого интереса в моих глазах. Фавориты доктора Головачева меня нисколько не занимали. Алгоритм действий и обстоятельств, приводящий к симпатии с его стороны, предметом анализа для меня не являлся. Моя взволнованная мысль двигалась в противоположную сторону. Генералы, склонившиеся над полевыми картами в самых любимых фильмах про войну, называли это "направлением удара". И делали решительный жест рукой.
Необходимо было понять - как ведет себя человек, наименее всего симпатичный доброму доктору Айболиту.
Последнее, что можно добавить о Гоше и что забавно отличало его от других, - это склонность называть людей хлебными именами. Молодой мужчина для него был "крендель". Молодая женщина - "плюшка". Мужчина в возрасте назывался "батон". Пожилая женщина - "сайка". Слово "крошки", когда он говорил о детях, звучало в его устах, как упоминание о раскрошившемся хлебе.
Меня, как и других санитаров, Гоша называл "кекс". Быть может, он подозревал, что мы содержим в себе некий полезный ему "изюм", выгодно отличавший нас от остальных участников его беспокойной жизни, а может, он просто-напросто имел в виду сахарную пудру на кексах, которая напоминала ему о наших белых халатах. После того, как мы их постираем, конечно.
Впрочем, доктора Головачева он называл "доктор Головачев". В этом случае белизна одеяния никакой роли для него не играла.
* * *
Вторым номером после Гоши-Жорика-Игорька в моем каталоге шел странный узкоглазый поэт. Хотя говорить "странный" о пациенте сумасшедшего дома, наверное, тоже немного странно. Для того окружения и тех декораций, в которых я познакомился с ним (если можно называть знакомством мытье полов под пристальным взглядом пары темных раскосых глаз), он был совершенно нормальным. Просто слишком много декламировал вслух. Ну и что? Соломона Аркадьевича за такие вещи никто в психушку отправлять не собирался.
Впрочем, иногда мне казалось: а почему бы и нет? Отдохнул бы, набрался сил, перестал чувствовать себя одиноко. Навык в изготовлении бумажных головных уборов снискал бы ему тут настоящую славу. Порадовался бы старичок, что кому-то все это нужно - и его газетные треуголки, и Заболоцкий вслух, и он сам.
То есть временами мне все же удавалось увидеть позитивное зерно в советской системе психиатрического здравоохранения.
У поэта было звучное то ли монгольское, то ли бурятское имя, которое, как мне сказали, он выдумал себе сам. Запомнить его я был просто не в силах, поскольку для такой операции требовалось, как минимум, это имя хотя бы произнести. Сделать это без фонетических ошибок у меня не получалось, а свое настоящее имя он никому из больных упорно не называл. Очевидно, это нагромождение спотыкающихся согласных было чем-то дорого его сердцу.