— Кажется, это тебе, — протянул он записку появившемуся в дверях адресату.
Савельев пробежал ее глазами.
— Опять окно перепутали! — воскликнул он и пулей вылетел в коридор.
— Прокурору жаловаться побежал, — констатировал кто-то в толпе собравшихся.
— Молодой еще. Не привык, — прозвучал сочувственный женский голос.
— Ну, ты так и будешь на полу сидеть? — невозмутимым басом спросил невесть откуда взявшийся опер Каменев из МУРа. — Давай лапу! Сотрудники бурно обсуждали происшествие. Кто-то ругался, кто-то опасливо выглядывал в разбитое окно; строили догадки, разрабатывали версии, составляли план расследования, которое никто, конечно же, вести не собирался — разве что Савельев приобщит к делу о безнадежно уплывших за бугор аккредитивах. Петр ничего этого не слышал: с помощью Каменева водрузив свои сто кило в кресло перед столом, он почувствовал вдруг, как замерло сердце, а тело стало ватным и непослушным. Стало понятно, что план на сегодняшний день, торопливо записанный на листке настольного календаря, придется значительно сократить.
— Ну-ка, давай отсюда! — выталкивал сотрудников Каменев. — Устроили, понимаешь, сквозняк… Баба Фрося, завязывай с этим делом, после разберемся.
Уборщица Ефросинья Григорьевна, громыхая пустым ведром с инвентарным номером и аляповатой надписью «ПРОКУРАТУРА», собрала совком осколки и безмолвно удалилась.
— Ну, обложили, сволочи, — заперев дверь на ключ, возмущался Каменев. — Не успели похоронить Филонова, рванули машину министра связи, сегодня утром расстреляли троих наших на Петровско-Разумовском, — он вынул из портфеля бутылку «Распутина», щедро плеснул водку в стаканы. — С воскресеньицем! Не бзди, Петя, нас миллионы — на всех у них гранат не хватит.
Петр выпил легко, будто воду из графина. Даже потребности занюхать рукавом не ощутил.
— Спасибо, — сказал в пустоту.
Каменев отмахнулся, завинтил бутылку.
— Ладно, пошел я. Мы с этим «чикатилой» еще не закончили. Будь!
«Чикатилой» Каменев называл сексуального маньяка, чьей жертвой стала Найденова — женщина, десять минут назад сидевшая в кресле напротив. Она была последней, двадцать седьмой, но первой из оставшихся в живых, потому что на ней, в буквальном смысле слова, его и взяли. Три года, повинуясь звериному инстинкту, он выходил на охоту; три года насиловал, расчленял трупы, его видели, о нем догадывались, но за все три года никто не составлял его словесных портретов, не обращался к населению, не пытался задержать подозрительного типа в зеленой штормовке, которого, как сейчас выяснилось, не раз замечали вблизи детсадов и школ, высматривавшим в бинокль очередную жертву. Органам никто ничего не приказывал, обывателей это словно не касалось — горе тех, кто пострадал, у остальных вызывало тихую радость по поводу того, что их-то беда миновала.