— В такую дальнюю даль? — спросил Сатана. — Для меня дали не существует, для меня все одинаково близко. Солнце от нас на расстоянии около ста миллионов миль, и свет, освещающий землю, дошел к нам оттуда за восемь минут. Я же могу пройти этот путь, да и более длинный, за столь малую долю времени, что его не уследишь на часах. Мне довольно подумать, и мой полет совершен.
Я протянул к нему руку.
— Свет падает мне на ладонь, пусть он станет стаканом вина.
Мое желание исполнилось. Я осушил стакан.
— Разбей его, — приказал он.
Я разбил стакан.
— Ты видишь — он из стекла. Жители вашей деревни боялись дотронуться до медных шаров, думали, что они колдовские и исчезнут как дым. Какие же странные вы существа — род человеческий. Впрочем, довольно об этом. Я тороплюсь. Давай-ка уложим тебя снова в постель.
Я лежал у себя в постели. Сатана исчез. Потом я услышал голос, доносившийся откуда-то из тьмы, сквозь грохот дождя.
— Можешь сказать это Сеппи, но никому больше.
Он ответил на то, о чем я подумал.
Я лежал без сна. Мысли мои были теперь не о том, что я побывал на краю света, в Китае, и вправе посмеиваться над Бартелем Шперлингом, который, один-единственный раз съездив в Вену, возомнил себя путешественником и смотрел свысока на всех остальных эзельдорфских мальчишек, не повидавших, подобно ему, широкого мира. В другое время подобная мысль, быть может, и лишила бы меня сна, но сейчас она меня нисколько не занимала. Я думал о Николаусе. Все мои помыслы были о нем. Я вспоминал, сколько беззаботных деньков провели мы с ним вместе, как мы играли и резвились в лесу, в полях, у реки в долгие летние дни, как бегали на коньках и катались на санках зимой, убежав с уроков. И вот он должен проститься со своей молодой жизнью. Снова наступит лето, снова придет зима, мы, как и прежде, будем бродить по лесу, затевать игры, а Николауса больше не будет с нами, Николауса мы не увидим. Завтра я его встречу, он ничего не знает, он такой, как всегда, а мне уже тяжко будет слышать, как он смеется, глядеть, как он веселится, дурачится, потому что он для меня уже мертвец в саване, с восковыми пальцами и остекленевшим взором. Пройдет день, он по-прежнему ни о чем не будет подозревать, потом другой день и третий, эта ничтожная горстка дней тает и тает, а страшный конец неуклонно близится, словно поступь судьбы. И никто не будет об этом знать — только Сеппи да я. Двенадцать дней, только двенадцать дней! Подумать — и то страшно. Я заметил, что даже мысленно называю его не так, как обычно — Ник или Ники, а уважительно — Николаус, как принято называть умерших. Одну за другой я вспомнил все ссоры, какие были у нас с ним за долгие годы дружбы, и убедился, что почти что всегда я был неправ; я обижал его. Было горько думать об этом, и сердце мое терзалось раскаянием, как бывает, когда вспоминаешь, что был нехорош с человеком, которого уже нет, и уже нельзя никакими силами хоть на минуту вернуть его к жизни и, встав на колени, взмолиться: «Сжалься, прости меня!»