Мы идем от базарной мечети узкими, забитыми народом переходами к переулку Багеильчи (Посольский сад), где сто пятьдесят лет назад находилась российская миссия. Идем не спеша, спрашиваем торговцев, как найти переулок, пытаемся осторожно выяснить — помнит ли базар события тех давних дней. В ответ вежливые улыбки — нет, такого не упомним; если что-то и было, то, видимо, очень давно; здесь торговал и мой отец, и мой дед, и прадед, но ни о чем подобном не слышал. Да, эту историю забыли.
Не потому ли и мы ее помним, что Грибоедов был великим поэтом, а не просто дипломатом? Для персов же он был чужестранцем, бесцеремонно вмешивавшимся в мусульманские дела, приютившим беглецов из шахского дворца и входившим на аудиенцию к шаху, не сняв калош.
Вот и Багеильчи. Переулок широк, не разделен на проезжую и пешеходную часть, ни следа асфальта — первозданная утоптанная дорога, пыльная в сухую погоду и грязная в дождь. Стоят по переулку могучие чинары. Стволы их неохватны, узловаты, вершины подсыхают, они единственные оставшиеся в живых свидетели той давней кровавой трагедии. По обе стороны переулка высокие, сложенные из сырого кирпича стены без единого окошка. В стенах прочные, старинной работы, деревянные, пересеченные поржавевшими железными полосами ворота. Над воротами кованые фонари. Когда-то в них горели тусклые масляные светильники, затем свечи, а теперь электрические лампочки — и неряшливо ползут по стене скрученные провода. Жизнь идет за стенами, мусульмане не любят посторонних глаз. В давние времена, когда муэдзины забирались на минарет и оттуда призывали правоверных к молитве, предпочтение отдавалось слепым муэдзинам, чтобы не могли они сверху заглядывать в чужие дворы.
В переулке ни души, приглушенно доносятся городские шумы, будто и нет рядом оживленного, крикливого, вечно возбужденного базара.
Сто пятьдесят лет тому назад толпа хлынула оттуда, от базарной мечети, окружила со всех сторон здание российской миссии (оно, судя по всему, не принадлежало России, а любезно предоставлялось во временное пользование шахским правительством), полезла на стены…
Страшен рев толпы, окружившей твой дом, бьющей бревнами в кованые ворота, бросающей камни, страшны бессмысленные яростные лица, неразборчивые крики. Вот крики слились в одно все громче и громче звучащее слово — «марг». Смерть!
Мог ли Грибоедов выйти к толпе, урезонить ее строгими и взвешенными словами, воззвать к ее разуму, страху или милосердию? Может быть, следовало не стрелять в нападающих, а закрыться наглухо в доме, завалить двери и окна, молиться и ждать, что власти придут на помощь, вслушиваться, не раздастся ли средь дикого воя цоканье копыт шахской конницы, спешащей на выручку?