У некоторых из этих пустынников присущее их жизни духовное горение породило особые дары, дар молитвы я врачевания возложением рук, дар пророчества и изгнания бесов, дар суда и кары, утешения и благословения. И в душе Иосифа дремал некий дар, и с годами, когда волосы его поредели, дар этот созрел. То был дар слушания87. Стоило кому-нибудь из отшельников или гонимому совестью мирянину явиться к Иосифу и рассказать о своих поступках, страданиях, искушениях и ошибках, рассказать о своей жизни, о своем стремлении к добру и своем поражении или о своих утратах, о горе своем и печали, как Иосиф открывал кающемуся слух и сердце, словно хотел вобрать в себя все горе его и заботы, скрыть их в себе и отпустить его уже освобожденным и успокоенным. Постепенно за эти долгие годы Иосиф целиком ушел в свою службу, превратившись в орудие, в некое ухо, к которому люди обращаются с доверием. Великое терпение, какая-то завораживающая кротость и молчаливость были его добродетелями. И люди все чаще стали приходить к нему, чтобы выговориться, скинуть с себя накопившиеся горести, но иному кающемуся так и недоставало смелости, решимости для признания, хоть он и проделал немалый путь до тростникового шалаша Иосифа. Прибыв, он принимался юлить, стыдился, словно дорожил своими грехами, вздыхал и долго отмалчивался после приветствия, а он, Иосиф, бывал со всеми одинаков – охотно или против воли, торопясь или запинаясь, выдавали пришельцы свои тайны, со злобою или гордыней расставались с ними. Для него все были равны: обвинял ли человек бога или самого себя, преуменьшал или преувеличивал свои грехи и страдания, исповедовался ли в убийстве или всего лишь в нарушении целомудрия, оплакивал ли он измену возлюбленной или загубленное душевное спасение. Иосиф не приходил в ужас, когда посетитель повествовал о близком знакомстве с демонами и по всем признакам был с самим чертом на «ты», он не сердился, когда другой за длинными и скучными излияниями пытался утаить самое важное, он не выходил из себя, когда гость возводил на себя бредовые обвинения в измышленных грехах. Казалось, все, что слышал Иосиф: жалобы, признания, обвинения, муки совести – все впитывал он в себя, как песок пустыни впитывает дождь; казалось, он ни о чем не имеет суждения и нет в нем ни жалости, ни неприязни к исповедующемуся, и все же, а быть может, именно поэтому, то, что ему поверяли, представлялось сказанным не впустую, но во время самой исповеди, во время слушанья ее оно как бы преображалось, становилось легче, а то и вовсе исчезало. Редко когда он увещевал или предупреждал, еще реже советовал или приказывал, это словно бы и не входило в его обязанности, да и исповедовавшиеся чувствовали, что это не его дело. Его дело было пробуждать и принимать доверие, терпеливо и любовно слушать, помогать этим еще не созревшей исповеди окончательно оформиться, дать всему, что застоялось и затвердело в душе посетителя, растаять и стечь, вобрать все это в себя и облечь в молчание. Только в конце исповеди, будь она страшной или безобидной, смиренной или тщеславной, он велел кающемуся стать на колени рядом с собой, читал «Отче наш» и, прежде чем отпустить грешника, целовал его в лоб. В службу его не входило налагать епитимью или кару, да и давать формальное отпущение грехов он почитал себя не вправе, он не судил и не прощал. Выслушав и поняв, он как бы брал на себя совиновность, помогал нести чужое бремя. Своим молчанием он хоронил и предавал забвению услышанное. Молясь вместе с грешником после исповеди, он представал перед ним как брат и равный. Целуя покаявшегося, он словно благословлял его, но скорее как брат, нежели как духовник, скорее ласково, чем торжественно.