— Кто я? — изумленно раскрыл рот Филатыч и даже бороду с засевшей там стружкой выставил вперед.
— Эксплуататор!
— Это почему же? — еще больше изумился Филатыч.
— Потому что деретесь… Трудящихся бьете.
Филатыч опомнился, опять встряхнул вожжами:
— Ах, вот оно что! Трудящих бью… Да будь ты, Сашка, моим родным внучонком, я бы тебе еще и не так ижицу прописал! Я бы тебе показал «эксплуатацию трудящих…» Вон по твоей трудящей милости лошадь-то колотит всю! А она ведь — матерь… От нее жеребеночек вскорости ожидается.
Митя с Егорушкой, услыхав про жеребеночка, заревели в голос. Филатыч хотел им тоже сказать что-то этакое крепкое, да отвернулся, махнул и взялся за съехавшую в самый передок саней бочку.
Он качнул ее раз, качнул другой раз, толкнул изо всех сил, и бочка, накренив сани, расплескивая с таким трудом натасканную воду, покатилась на снег.
Даже не дав мальчикам и подступиться к пустым теперь саням, Филатыч сам их за низкие запятки выдернул из-под берега на ровное место, взял в руки жердь, подцепил не успевшую уплыть под лед дугу и стал запрягать Зорьку. Делал он это все молча, лишь сказал лошади:
— Но, милая… Давай потихонечку к дому, давай…
Во двор интерната въехали печально, медленно, как с похорон. За пустыми санями шел хмурый Филатыч, следом плелись Митя с Егорушкой, а позади всех, задрав кверху голову, шагал крепко обиженный Саша.
У самого крыльца тюкали деревянными лопатами, проводили ручьи интернатские малыши, им помогала Павла Юрьевна. Она увидела грустную процессию, очень удивилась:
— Филатыч! Что за странный вид? А где бочка? А где у вас шапка? Ничего не понимаю.
Старик повернул Зорьку к воротам конюшни, буркнул:
— Что наш вид? Вы лучше на лошадь гляньте, на ноги. Вот там — вид.
Павла Юрьевна глянула и ахнула. Ребятишки тоже ахнули, повалили толпою вслед за санями. Егорушка, размахивая руками, с ужасом и восторгом округляя свои ореховые глаза, принялся рассказывать малышам подробности.
А Саша с Митей — боком, боком — взошли на крыльцо, шмыгнули в сени, в раздевалку, смахнули прямо на пол сырые одежки и валенки и, печатая босыми ногами по крашеному полу мокрые следы, кинулись в теплую, по-вечернему сумеречную спальню. Дальше им от своего несчастья бежать было некуда. Только и утешения, что забиться под одеяло и лежать там в душной тьме, вздыхать, хлюпать потихоньку носом, жалеть себя так, как никто никогда их, в общем-то из-за войны уже почти осиротевших, не пожалеет. Но и все равно надеяться, что вот наконец-то не вытерпит хотя бы Павла Юрьевна, подойдет, тронет тебя за плечо и негромко скажет: «Ну ладно, ладно… Надеюсь, это в последний раз».