Алмазная скрижаль (Веста) - страница 98

Он молился стихии, что могла в одно мгновение испепелить его небесным огнем. Но чем оправдается его душа? Чем окупит он попусту изведенные на него силы: материнское вещество земли, чистоту воды, благодать Природы, доброту людей?


К рассвету он почти обессилел. Он лежал крестом посередине храма, щекой чувствуя песок, острые кремни и холод земли. Вокруг него во впадинах пола плескалась дождевая вода. Он дышал часто, со стоном, пальцы судорожно скребли битый кирпич. С трудом приподнявшись, сел, вглядываясь в рассветный сумрак. На крыше жалобно и тонко закричала пичуга, тоскуя по гнезду, смытому грозой. По углам шептались тени. Затерянный в лесах храм был полон людьми, был слышен глухой ропот. Все, кого обидел он, на кого пожалел сил, оттолкнул с дороги, не заметил в гордыне или случайно оскорбил, собрались этим печальным серым утром в скорбном хороводе. Он с надеждой вглядывался в забытые лица. Он просил прощения у каждого со всей искренностью и сердечностью, на которые был способен. Шумел дождь, будто разрешая его от грехов, и под мерный шелест отец Гурий задышал свободнее, отпустила острая режущая боль в груди. Но сразу же под спудом давней и привычной лжи, как могильный червь, зашевелился растревоженный «враг». Он сидел глубоко, как заноза под ногтем, в куске живого мяса: ни выковырять, ни вырвать, – и годами копил гной и отравленную кровь. Отец Гурий догадывался, что даже в монашестве этот подлый двойник не оставил его, учил тонкой лжи, лукавым недомолвкам и почти плотскому наслаждению смирением, учил чваниться собственной чистотой и тайно презирать мир, его бессмысленную суету. Он вспомнил, как с испугом и брезгливостью избегал любых житейских волнений, любых движений души. Потому-то из всех сокровищ мира он выбрал покой и, как драгоценной иконой, любовался собой в окладе монашеской жизни. Он питал своего демона ядовитым млеком собственной избранности и желчью обид. Но он нащупал, поймал в себе этого скудоумного божка, назвал его по имени и теперь давил его, выбивал из груди плачем, корчами, ударами о землю. И память его раскрылась, как рана, до самого первого греха, до первой младенческой обиды на мать, на отца, которого он никогда не знал, на первую любовь, на свою странную судьбу. Теперь он видел свою жизнь изнутри, из ее запретных для памяти глубин, от зачатия, от Сотворения…

Он впервые вспомнил мать, не по суровой обязанности молиться за родителей, а со всей ребячьей тоской и жалостью.

Любил ли он свою мать? Нет… Где-то в самом начале, в тугой завязи его судьбы, таилась ошибка, сбой. И ему всегда казалось, что его насильно впихнули в этот мир и захлопнули лучистые врата, отрезая путь обратно. О грандиозном обмане он догадался еще ребенком: жизнь, бурно кипящая вокруг, – ненастоящая. Эта пестрая чепуха только отвлекает от главного, чтобы никто случайно не заглянул за край, не догадался об изнанке… На седьмом году он полностью уверился, что живет внутри каменного яйца, раскрашенного изнутри для смягчения обмана. А подлинный и тщательно скрываемый порядок вещей пребывает снаружи, по ту сторону неба, – и он навязчиво стремился за любые преграды: отдергивал занавески, откидывал ширмы, внезапно распахивал двери, надеясь застать