Одетта. Восемь историй о любви (Шмитт) - страница 87

— Да. Даже если другие смогут написать не хуже, эта все равно останется самой прекрасной.

Мы уселись на длинный потертый диван.

Она рассказала мне историю своей матери, ее звали Лиля, и она провела в ГУЛАГе многие годы, рассказала о том, что произошло с другими женщинами, находившимися в лагере вместе с ней, и, наконец, поведала историю книги, которую я вам только что изложил.

— Эта книга досталась мне. Дело в том, что моей матери пришлось первой покинуть тринадцатый барак, и ей удалось вынести тетрадь, зашив ее в юбки. Мама уже умерла, другие тоже. Но мы, дочери тех заключенных, время от времени встречаемся: пьем чай, вспоминаем своих мам и потом перечитываем книгу. Мне доверили хранить ее. Право, не знаю, что с ней будет, когда я умру! Может, ее возьмет какой-нибудь музей? Хотя вряд ли. А между тем это самая прекрасная книга на свете. Книга наших матерей.

Она придвинулась ко мне, будто хотела поцеловать, и пристально посмотрела в глаза.

— Хотите взглянуть на нее?

Мы договорились о встрече.


Я поднялся по бесконечно длинной лестнице, что вела в квартиру, где жила та женщина вместе с сестрой и еще двумя родственницами.

Посреди стола, накрытого к чаю, меня ждала книга — стопка прошитых клееных листков, которые за прошедшие годы сделались совсем ветхими и ломкими.

Меня усадили в старинное кресло с потертыми подлокотниками, и я начал читать лучшую книгу на свете, книгу, написанную заключенными тринадцатого барака, теми, кто отстаивал человеческую свободу в сталинских лагерях, обычными женщинами, которых Сталин счел опасными бунтовщицами. В этой книге каждая из них написала три странички для оставшихся на воле дочерей, которых, быть может, им не суждено было увидеть.


На каждой странице этой удивительной книги был рецепт какого-то домашнего блюда.

Послесловие

Эта книга — запретный труд.

Год назад мне представилась возможность снять фильм. Поскольку пришлось изрядно поработать, чтобы подготовиться к съемкам, освоить язык визуальных образов, кадров, звука, монтажных листов, писать было невозможно. Затем, накануне запуска фильма, мне протянули контракт, согласно которому мне запрещалось кататься на горных лыжах и заниматься прочими рискованными видами спорта; когда я его подписывал, мне дали понять, что хорошо бы отказаться и от литературных занятий, иными словами — не писать, тем более что у меня на это точно не будет времени.

Тут я завелся.

В период, пока шли съемки и монтаж, я в редкие выпадавшие на мою долю свободные часы отрывался от съемочной группы, утром за завтраком, по вечерам в номере отеля, — и записывал эти рассказы, которые уже давно засели у меня в голове. Я вновь, как в отрочестве, испытал радость потаенных писаний: исписанные страницы обретали вкус запретного плода.