Звягинцев стоял у входа в императорскую ложу, прислушиваясь к пронзительному фальцету, доносящемуся из зала.
– Да! И солдаты, и офицеры должны сами чистить своих лошадей! – говорил Керенский, и зал прерывал его восторженным шумом и аплодисментами.
Внезапно в пустом, но тесноватом бельэтаже появилась высокая статная женщина. На ней было свободное русское платье, особенно модное в тот патриотический год, когда на плечах аристократок появились «строгановские сарафаны» и собольи душегреи, а их головы украшали жемчужные кокошники. Николай не сразу узнал ее в пышном боярском уборе, а едва узнав, дрогнул. Она смотрела вперед глубоким долгим взглядом и, казалось, не замечала рослого подтянутого юнкера в дверях императорской ложи.
Кама плавно прошла мимо застывшего юнкера и скрылась за алым бархатом царской ложи. Собинов догнал ее и предупредительно тронул за локоть, показывая вход в царскую ложу.
– «Умрем! Ура! Спасибо, господа!» – послышался из зала фальцет Керенского.
Этой странной фразой он всякий раз короновал свои блестящие речи. Зал свистел и неистовствовал, а на галерке какой-то реалист пальнул в потолок из револьвера.
Звягинцев закрыл глаза, колени его тряслись, и ему стоило большого труда устоять в карауле.
– Вам плохо, я похлопочу о смене, – пообещал Собинов.
Вместо Звягинцева на пост встал Павлуша Муромов.
Сняв фуражку и прижимая ее к груди, Звягинцев вышел на воздух. У высоких ступеней театрального крыльца стояла пролетка с закрытым верхом. Рослые, серые в яблоках кони грызли удила. На козлах сидел бородатый ямщик в синем кафтане и бобровой шапке. В ухе у него играла большая цыганская серьга, и Звягинцев догадался, что несколько минут назад эти белогривые лошади и громоздкое чудовище в синем бархате и позументах подвезли к Большому театру Каму.
Звягинцев благодарно погладил пристяжную.
– Не балуй, ваше благородие, – добродушно прогудел ямщик. – Кони злые, враз копытом заденут.
– Скажи, любезный, ты кого привез? – севшим от волнения голосом спросил Звягинцев, точно вопрошал, откуда на землю сошла Смерть или явилась Любовь.
– Енисейскую промышленницу, Любовь Бородину, ту самую… Первая красавица при Алексее Тишайшем была.
– При Тишайшем, триста лет назад? – не понял Звягинцев.
– Колдунья она… – оглянувшись по сторонам, пробасил ямщик. – Самоеды ее Белой Шаманкой кличут. В еду и питье толченые самоцветы сыплет. Оттого и старость ее не берет, и недра сами отворяются! Где ее артель мох подденет, там самородков на миллион!
Звягинцев больше не слушал, опаливший его образ не мог принадлежать земной женщине. Он вложил в руку ямщика гривенник, остаток юнкерского жалованья, и вернулся в театр.