Першин понял, что именно угнетало его все это время, начиная с такой далекой и такой близкой, словно это произошло вчера, ночи своего пленения: все эти смерти повисают на нем, это он повинен в сиротстве детей Антонины, и в злодеянии на Можайском шоссе близ Дорохова, и будет ответствен за смерть, которую еще предстоит рассеять превращенному в бомбы урану, потому что это он, Першин, спас убийцу, а сам бежал, и не сделал ничего, чтобы пресечь кровавый путь исцеленного им дьявола, да еще получил в награду тридцать сребреников.
С того часа, как его выволокли из дома, угрожали убить — будто он со всею своей жизнью, талантом, опытом был тлей, козявкой, — с того времени, как прыщавый мордоворот избил его у двери клозета, как Граф, спасенный им от смерти, подбросил ему подачку, превратив в своего наемника, с того часа, когда Першин узнал о страшной участи, постигшей 126-ю бригаду «скорой», Моцарт стал угасать в нем. Ни милиция, ни Черное море, ни перемена места жительства не смогли избавить его от ощущения униженности и вины, не искупить которую значило бы продолжать этот стайерский бег до скончания века.
Провожавшие, побросав в яму пригоршни земли, стали потихоньку расходиться. Першин отпрянул вглубь и встал за фигуру из красного гранита, мемориал, увековечивший в полный рост какого-то кинорежиссера, фамилию которого он никогда не слышал. Отсюда видно его не было, зато он хорошо видел и капитана, и сестру покойной, задержавшуюся у могилы дольше других, и Масличкина, по-президентски поправившего траурную ленточку на венке от акционеров «Ноя».
«Значит, он приехал не со всеми, — сообразил Першин. — Уж не в сопровождении ли Высокого пожаловал сюда?.. А Наталья Иосифовна, стало быть, проводить Луизу не пожелала?.. Если Высокий ждет в машине… что тогда? Сообщить капитану?.. Нет, нет, только не это — все они могут быть повязаны одной веревочкой, а веревочка, покуда отыщется конец, будет виться бесконечно долго.
Дождавшись, когда все разбредутся, он пошел следом, но пройти мимо могилы Алоизии не смог — свернул с аллеи и, аккуратно пробравшись между вразнобой крашенными оградами, остановился у свеженасыпанного, заваленного венками и цветами холма с воткнутой в него металлической табличкой: «ГРАДИЕВСКАЯ ЛУИЗА ИВАНОВНА 1960–1996»г
Похоронили ее рядом с мужем, которому она успела поставить недорогой стандартный памятник — плиту и ромбовидный камень с высеченными на отшлифованной грани мужским профилем и буквами: «ГРАДИЕВСКИЙ ФЕДОР БОРИСОВИЧ 1952–1994 NON OMNIS MORIAR»[4]. Графический профиль был безобразным — ни одной выдающейся, сколько-нибудь запоминающейся черты, будто ничей и всех сразу — общий абрис такого, как все, человека. Судить о том, что нашла в этом нейтральном типе Алоизия, было совершенно невозможно, просто вспомнилась явно неслучайная, специально для него произнесенная фраза: «Он Луизу обожал, и она его… Душа в душу жили», и Першин поймал себя если не на ревности, то на сиюминутном, запоздалом желании понять, почему она не восприняла его и как должен был выглядеть в ее представлении мужчина. То ли портрет был плохо исполнен, то ли Першину не хотелось видеть в нем что-то, отличающее его от других, то ли Алоизия любила его за иные качества, которые абрису передать не под силу, теперь уже значения не имело: высеченные по распоряжению вдовы слова, очевидно предполагавшие, что частичка покойного мужа остается жить, пока жива она, с ее смертью утрачивали суть. Першин с особой остротой почувствовал себя лишним: эти люди вместе жили и вместе лежали теперь; чьи-то слова о том, что деньги — великий апостол равенства, обретали здесь зловещий, саркастический смысл.