Он встал. Убедился в целости костей. Зажмурившись, включил свет.
Одежда разбросана по комнате… матрац съехал с кровати, оказавшейся для него узкой… Вериной сумки нет… его привезли какие-то люди… кажется, Веры уже не было… или была? Нет, решительно ничего… в маленьком холодильнике «Снайге» — бутылка пива… потрясающе!.. Неужели кто-то позаботился о нем?..
Пиво оказалось именно тем, что требовалось для следующего шага: натянув тренировочные брюки, Першин вышел во двор.
Шумели вовсе не волны — шел дождь. Не дождь даже — ливень! Экскурсовод говорила, здесь выпадает полтора метра осадков в год. Очевидно, все они решили выпасть именно в эту ночь. Вода была добрым знамением или природа оплакивала его потери?.. Тогда осадков в самый раз: потерь слишком много. Першина вырвало, стало легче, но при мысли о возвращении в комнату снова подступила тошнота.
С трудом преодолев саманную изгородь, он направился по узкой тропе к морю. Промокшие под ливнем брюки отяжелели, мешали идти. Он снял их, перебросил через плечо и побрел по каменистому берегу.
Море пенилось, бушевало. Черные стены волн вдребезги разбивались о пирс. Окна не светились из-за позднего времени, или свет не просматривался сквозь тугую пелену дождя, но быстро трезвеющему Першину казалось, что он единственное additus naturae[3] о двух ногах; будто случился всемирный потоп и все, что было когда-то на затопленной Земле, осталось теперь только в его памяти. По этому случаю он расстался с плавками, чтобы уж ничто не напоминало о цивилизации, и вошел в море. Мощная волна накрыла его с головой, сбила с ног, затем — вторая, третья, четвертая… Соленая вода попала в рот, вызвав новый приступ тошноты, но он упорно не выходил на берег до тех пор, пока силы окончательно не покинули его и не возникла угроза утонуть.
Отлежавшись на камнях под дождевыми струями, он подумал о Вере. Обида на самого себя сдавила ему сердце, сонм проклятий по своему адресу он произнес мысленно, а затем и вслух, силясь перекричать стихию и стуча кулаком по валуну. Слезы, жгучая боль осознания, что он не оправдал Вери-ной надежды на счастье, волчья тоска от пожизненной обреченности на одиночество превратили Першина в раненого зверя. Он выл от этой тоски, кричал до хрипоты, рыдал истерично, предоставленный одному лишь себе в чужом пространстве — неверному, никчемному, заплутавшему в грозной ночи, — входил и выходил в пучину, не желавшую принимать его, хлебал соленую воду и корчился от спазмов в опустевшем желудке. И было неясно, сколько времени прошло и скоро ли рассветет, да и неважно это было для Першина — ему даже хотелось, чтобы эта ночь была долгой, очень долгой, самой долгой в его жизни, потому что к рассвету он был еще не готов, не знал, куда идти, и что делать, и как смотреть людям в глаза. Ночь эта становилась для Першина «флэш-блэком» — эхом той, недавней и уже далекой, но все еще остававшейся в памяти сердца ночи, когда в его мир ворвались и попрали его — насильно, грубо, безжалостно, и ни забыть, ни простить этого вероломства он не мог и не хотел.