- Ежели бы ты был не табашник, Володимирыч, да не бритоус, был бы ты у нас настоятелем: гляди, как тоже складываешь...
Сыгней падает на лавку и визжит поросенком, отец вскакивает с чеботарского стульчика и выбегает на двор, Тит сползает с лавки и скрывается под столом.
Володимирыч по-прежнему сердито оглядывает всех поверх очков. Мать и Катя смеются потому, что смеются другие: они - неграмотны.
Володимирыч вздыхает, размышляя, и старательно щелкает наперстком.
- Легко тебе живется, Фома Селиверстыч: день и ночь - сутки прочь. И дума и дело - по привычке. Ты и во тьме свою тропу знаешь. У тебя всякая кочка торчит на своем месте. Ты хоть и слеп, да норовом леп.
Дед строго и поучительно, с ударениями на значительных словах, внушает:
- Ты, Володимирыч, человек шатущий. Устоев и веры у тебя нет. Ежели человек без корней, без почвы, без своего места - неверный это человек.
- У меня, Фома Селиверстыч, место просторное, богатое: вся земля. А под лежачий камень и вода не течет: одна под ним плесень и тлен. Даже вон дерево семя свое по свету рассеивает. А у человека, окромя рук и ног, есть еще и сердце. А сердце человечье - беспокойно: ему положено страдать и радоваться.
Дед истово бормочет:
- Сердце сокрушенно и смиренно бог не уничижит.
- Сокрушенное и смиренное сердце, Фома Селиверстыч, слепое и глупое. Не зря молвится: сердце сердцу весть подает. Христос к людям был болезный, всем в горе полезный, а солнышку и дождичку радовался. Рыбу удить любил, в праздник с друзьями веселился. Наш русский бог - молодой и трудолюбец, он не такой, как на иконах.
Он и с чертом умеет в чехарду играть.
Эти слова Володимирыча приводят в ужас всех нас, даже детей. Бабушка бросает веретено и крестится в страхе. Дед слезает с печи. Брови его падают на глаза. Входит отец и с угрюмым любопытством прислушивается к голосу Володимирыча. Все в нем бунтует против богохульства швеца.
Дрожащими пальцами он тычет в стол и отбрасывает в сторону овчинки.
- Ты, Володимирыч, - старик, умрешь скоро. Бога не хули. Такой ереси не вытерпеть не только нам, а стенам.
Дед доволен: отец вовремя и с достоинством стал на защиту веры. Все жутко замолкают, и в этом молчании сгущается вражда к швецу.
Сыгней подмигивает отцу и с ехидной наивностью спрашивает:
- А много тебя колотили, Володимирыч?
- Ну, ежели, скажем, много били, так тебе что?
- Да вот... ничего ты не страшишься.
- Это ты верно, хоть и глуп годами. И колотили, и молотили, и со смертью на кулаки дрался. На свете нечего страшиться. А ежели и через смерть прошел да через муки человеческие, ничего уже не страшно.