Накурят в туалете — не продохнуть. Ворчат нянечки-старушки. Медсестры мимо топ-топ, халатики с коленок разлетаются. Томятся раненые с таких видов.
Отоспался Иван — на всю оставшуюся жизнь выспался.
Днем в забытьи был почти всегда, ночью проснется и глядит в потолок: сквозь колокола и колокольчики думки в нем пробуждались как ручейки весной.
Тает, тает понемногу…
Голову ему не повернуть — в бинтах тугих: спеленали — челюстью не двинуть.
Память Ивану отшибло напрочь — ничерта не помнил. Имя свое вспоминал, будто из глубокого кармана вынимал записку-подсказку, и все никак не получалось.
Но как ни странно, нравилось ему такое свое беспамятное чудное состояние.
Что-то далекое детское накрывало его: да не как фугасами — с воем и скрежетом, а добро так, по-тихому. Нежно голубит Ивана — будто мать по голове гладит. И голос мягкий задушевный: «Ну, куда ты, Ванечка, собрался? Я сама, все сама… Ты лежи, голубчик. Шош меня стесняться? Ну, глупый… Как дите, право слово. Дите и есть».
Ручеек вдруг широкой речкой потек — ясно все стало.
Темно в палате. Лампа синяя над входом. Перед ним, прямо у лица кудряшки в голубом ореоле — да такие пахучие, ароматные, что Иван аж задохнулся от удовольствия.
Но тут речка-ручеек — ему в пах. Давит туго… Надо Ивану — захотелось по малой нужде, он и дергается на постели, пытается встать. Кудряшки по лицу, по бинтам рассыпались, и руки на плечи легли — теплые сильные, укладывают обратно.
— Застеснялся. Ой какая невидаль! — тот самый голос мягкий. — И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама… Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты.
Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное — стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он.
Руки те по животу его гладят. И отлегло…
Кудряшки снова щекочут по щекам. Обволакивает Ивана теплым — укутало одеялом до подбородка. И уже сквозь сон слышит, но уже с обидой будто:
— Стеснительный. А как встанешь тоже, небось, под юбку полезишь. Мужики…
Потянулись долгие госпитальные дни.
Стал Иван постепенно, понемногу вспоминать, что было с ним — кто он и как попал сюда. А как вспомнил, то и затосковал. И первым делом стали ему сниться сны, да не так, чтоб с голубыми кудряшками, а непонятные — черно-белые — как старое кино.
В снах Иван торопился куда-то, словно боялся не успеть…
Пустое шоссе. Маршрутка вроде как последняя до города. Он бежит, что было сил, а ноги вязнут, еле волочатся. Сумка тяжела. Он сумку бросил, обернулся — пожалел: там материны носки шерстяные, Болотникова старшего тельник, мед майский в стеклянной банке. Как же все бросить? Завелась маршрутка. Поехали. Едут мимо кладбища. Видит Иван знакомую могилу, где дед с бабкой лежат. А над ней теперь обелиск с красной звездой. Думает Иван, что в этой звезде килограммов пять… Не то, что Болота хвалился. Болота всегда, когда переберет, бахвалится о всякой ерунде. И вдруг видит он, что машет ему с бугра брат Жорка. Но будто и не брат. Другой. Почему другой, не может Иван понять. Да и не должен Жорка быть здесь. Он же… на кассете. Водитель спрашивает: «Платить будем, Знамов?..»