Сто первый. Буча - военный квартет (Немышев) - страница 69

Болота заголосил на краю стола, песню затянул, да не в ноту. Мать Болотниковых, тетя Маруся, на старшего шумнула. Да того разве ж остановишь? Сестры Ивановы подхватили что Болота не дотянул. Голосистые они. В два голоса и запели. И весь стол, покачиваясь, позвякивая вилками, плошками, рюмками, тоже запел. Пели про любовь, про женщину и ее страдания, про мужчину — странника.

Колокольчики уже колоколами, колесными парами, визгами паровозными…

«Не прощай их брат! Не-ет, брат, пускай там тоже поминки, пускай! Чего ж мне тогда делать? Куда ж теперь со всем этим?.. А я тебе «Крест», ну тот, отдам, мне он так… Кому пожаловаться, кому-уу?!»

Ничего не ответил Жорка.

Мать фотографию достала из-за стекла и стала рукой водить по ней: вроде как пыль смахивает, но не как пыль, а как ребенка по головке гладят.

Иван выбрался из дому: на пороге стоит, руками за лицо схватился. Рядом ведро с водой. Плеснул из ведра на лоб, шею. Когда вернулся в комнату, там вовсю распелись: тянут жалобливую, щеки кулаками подпирают.

— «…бродяга судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах.
На нем рубашонка худая,
со множеством разных заплат,
шапчонка на нем…»

Болота как всегда влез, перебил песню. Тетя Маруся, сестры замахали на него. По краям стола тут же давай чокаться. Огурцами в прихруст.

— Пусть Шурка, Шурочка споет, слышь, — кричит Болота, дожевывая огурец. — Да чего, да ладна-а!

Шипит на своего старшего тетя Маруся. Болота только отмахивается — душа ж просит.

— Шурка, давай, Шурка-а!

Голос этот бархатный — осенний урожайный — с первой ноты, слога зазвучал. Сильный голос, нутряной. Говорильня сразу и стихла. Болота бузить перестал. И не в самую силу голос тот зазвучал, дай бог, вполовину. Но и этого хватило. Не пролилась, а вышла песня на широкую дорогу и пошла себе от начала к развязке, от любви к печали.

— «Каким ты бы-ыл, таким оста-аался,
орел степно-ой, ка-азак лихой…»

С таким голосом не сладить: не сбить мелодию с ноты — гармонь захлебнется от обиды.

— «Заче-ем, зачем ты снова павстреча-аался,
зачем нарушил мой покой?»

Ах, как захотелось Ивану подпеть! Подсел он к белокурой певунье, — но тоненько подсел, на краешек скамьи, чтоб не помешать ненароком, не сбить. Певунья в профиль ему видна. Щечка у нее пушком белым подбита, и дрожит подбородочек, когда тянет Шурочка высоко:

— «Свою-уу судьбу-уу с твоей судьбою пускай связа-ать я не могла,
но я-аа жила-а одним тобою, я всю войну-у тебя ждала-аа…»

От таких слов Иван стал — будто и не пил вовсе: про докторишку с его латынью забыл, про Лорку, пятки, ссохшиеся из-под белых простыней. Одним махом забыл про все свои военные окопные мытарства. Как отрезало! Шурочка не глядит на него, поет. Но знает почему-то Иван, что поет она не просто для всех — вон, для Болоты горемычного. Нет! Тут другое. Она для него, Ивана, пела — пела чисто, искренне: