Майор «Вихрь» (Семенов) - страница 46

— Ты по документу Родион Торопов?

— Да.

— А если документ — липа?

— Я этого и боюсь — тебя завалю. Я не обижаюсь, — вздохнул Степан, — я понимаю, откуда ты. Когда ты не обернулся, я сразу понял.

— Ты верно понял, — сказал Коля и глубоко выдохнул мешавший все время воздух. — Ты все верно понял, Родька… Что у него было еще в документах?

— А ничего. Аусвайс из Киева — и все.

— Слушай… Будешь говорить, что, мол, из Киева ты уехал в Минск… Тебя еще ни разу не допрашивали?

— Нет… Он тебя держал, я был в предбаннике. А потом он ушел спать, тебя — в барак, ну и меня тоже.

— Ладно. Попробуем.

Коля понимал, что он сейчас идет на преступление. Но он не мог поступить иначе. Он обязан был поступить только так, и никак иначе, потому что он не имел права подписать своими руками смертный приговор другу, с которым рос в одном дворе, жил на одной площадке и учился в одном классе.

— Ты жил в Минске на Гитлерштрассе, четыре, а потом переехал на Угольную, дом семь. В этом доме была парикмахерская Ереминского, но ты про это не говори сразу. Они тебя сами начнут спрашивать, потому что у них в деле есть мой адрес, понимаешь? Они тебе наверняка дадут очную ставку со мной. Я тебя не узнаю — мало ли проходило через меня клиентов! Ты скажешь, что я — мастер, работавший возле большого окна, под вывеской «Мастерская Ереминского» — мужчина с трубкой в зубах и женщина, завитая как баран. Я подтвержу эти твои показания. Ясно?

— Наверное, я сволочь, — сказал Степан. — Наверное, я не имел права тебя просить.

— Видимо, я не имел права соглашаться тебе помогать, — сказал Коля. — Погоди, а как тебя зовут?

— Это не важно… Ты ж не знаешь, как меня зовут, — для них, во всяком случае. Излишняя подробность так же настораживает, как и плутание в потемках.

— А если я не сыграю? — спросил Степан. — Вдруг не сыграю?..

9. ВСТРЕТИЛИСЬ

День был солнечный. Легкую голубизну неба подчеркивали длинные белые облака. Прорезая эти белые облака, носились черные ласточки. В безбрежную высоту уплывал, медленный перезвон колоколов.

«Совсем другой звук, — думала Аня, прислушиваясь к перезвону, — какой-то игрушечный, не взаправдашний, не как у нас; словно музыкальный ларец. Люди такие же, как у нас, и лицом похожи, только в шляпах, а у женщин вязаные чулки и юбки широкие, в складочку, а вот колокола совсем другие».

Когда большие двери костела, окованные металлическими буро-проржавелыми языками, чуть приоткрывались, пропуская людей, до Ани доносились тугие, величавые звуки органа.

«Какая красивая музыка, — думала Аня каждый раз, когда до нее доносились звуки органа. — Когда кончится война, обязательно пойду в консерваторию слушать орган. Говорят, в Москве самый большой орган. А я раньше смеялась: «Что хорошего в этой тягучке?!» Дуреха! Музыку вообще можно понять лишь после того, как переживешь что-то большое, очень твое, главное — горе ли, счастье. Только тогда тебе дано будет понять серьезную музыку, а не «утомленное солнце нежно с морем прощалось…». Когда весело, тогда надо, чтоб был джаз-оркестр вроде утесовского, а если страшно и сил нет, тогда пусть будет орган. Делаешься маленькой-маленькой, и страх тоже становится маленьким, как и ты сама».