«Нет, разница есть, и я ее чувствую! — вдохновенно отвечал Убертин. — Ты скажешь, что и от вожделения добра до вожделения зла один шаг: оба суть вожделения. Это неоспоримо. Однако есть великая разница в предмете вожделения, он легко различим. Тут Господь, там диавол».
«Боюсь, что я разучился различать, Убертин. Не твоя ли Ангела из Фолиньо, когда рассказывала о восторге у гроба Господня, описала, как сперва поцеловала его в перси, и видит — лежит он смеживши очи; потом в уста поцеловала и ощутила, что исходит от тех уст невыразимый сладостный запах, а через некоторое время приложилась ланитой к ланите Христовой, и Христос поднес ладонь к другой ее ланите и крепко прижал к себе, и в этот миг ее радость — так, кажется, она выразилась — достигла предела?»
«При чем это к чувственной похоти? — сказал Убертин. — Это мистическое испытание, а тело было телом Господа нашего».
«Видно, я слишком привык к Оксфорду, — сказал Вильгельм. — Там мистические испытания выглядели несколько иначе».
«Опять все шло от головы?» — усмехнулся Убертин.
«Скорее от очей. Господь является в виде сияния. Его видят в солнечных лучах, в зеркальных отражениях, в растворении цвета среди частиц упорядоченной материи, в блеске дневного света на мокрой листве. Разве такая любовь не ближе к проповеди Франциска, возлюбившего Господа во всех его тварях, в цветах, в травах, в воде, в воздухе? Не думаю я, чтоб такое чувство могло привести к опасным последствиям. А вот любовь, которая идет ко Всевышнему от содроганий возбужденной плоти…»
«Святотатствуешь, Вильгельм! Я говорил не о том! Неизмерима пропасть меж возвышенным экстазом любви к казненному Иисусу и низменным, развратным экстазом лжеапостолов монтефалькских…»
«Не лжеапостолов, а братьев Свободного Духа. Ты же сам сказал».
«Какая разница! Ты не все о них знаешь. На процессе я сам не посмел предать гласности некоторые их признания — дабы ни на миг не опоганить тенью диавольской ту атмосферу святости, которую Клара провождала около себя. Но я узнал такое, Вильгельм, такое! Они сходились по ночам в подземелье, брали новорожденного младенца и друг другу его бросали, пока он не погибал от ушибов… или от чего иного… и кому он доставался живым последнему, и в чьих руках испускал дух, тот становился главарем секты… А тело младенчика, растерзав, замешивали в тесто, чтобы готовить святотатственные просфоры!»
«Убертин, — решительно оборвал Вильгельм. — Все это говорилось много столетий назад об армянах-епископах и о секте павликиан… И о богомилах…»
«Ну и что? Нечистый туп, ходит кругами, спустя тысячелетия повторяет все те же козни и соблазны, он всегда себе подобен, оттого и признан повсеместно врагом! Клянусь тебе, в пасхальную ночь они палили свечи и водили в подземелье девушек. Потом свечи гасили и бросались на девушек, даже на тех, с кем были связаны кровными узами… И, если от соития рождалось дитя, снова заводили адское радение, ставши кругом полной винной чаши, потиром у них зовомой. Упивались допьяна, и резали ребеночка на части, и лили кровь в чашу, и детей еще живыми кидали в огонь, а после мешали останки детские с детскою кровью и упивались».