— Bitte, герр староста, можно к вам обратиться?
Блоковый кинулся было в ту сторону, чтобы наградить наглеца тумаком, но староста Хорст сказал тоном прусского офицера: — Разумеется, Immer raus damit.
— Нет, нет, мы не жалуемся. Господин блоковый очень добр к нам. Мы только хотели спросить, нельзя ли нам получить сейчас какую-нибудь еду. Мы уже три дня ничего не ели.
С минуту стояла полная тишина. Люди глотали слюнки. Потом староста сказал:
— Вы только что зачислены в состав нашего лагеря, приятели. Пайки на вас мы начнем получать только завтра. Ясно? — и уже в дверях добавил: Хефтлинку не подобает хныкать и жаловаться. Спойте что-нибудь и спите. Через три часа будет завтрак.
— Ага! — воскликнул блоковый после ухода обоих гостей. — Спеть — это хорошая идея! Кто из вас умеет петь?
Пение в такой обстановке казалось всем довольно странным занятием. Наступило апатичное молчание.
— Что же вы?! Кто запоет, получит завтра лишнюю порцию похлебки. Ну-ка!
— Спой ты, Зденек, — прошептал Феликс и, не получив ответа, сказал вслух: — Вот Зденек хорошо поет. В Терезине он даже пел Миху в «Проданной невесте», помните?
И все, даже те, кто никогда не был в Терезине, забурчали:
— Пусть поет Зденек.
— Кто из вас Зденек? — спросил блоковый.
Несколько рук показало на Зденека, а Феликс воскликнул:
— Вот он, рядом со мной.
Блоковый остановился перед Зденеком.
— Ну-ка, сядь, чтоб тебя было видно. — И когда Зденек повиновался, спросил тихо: — Что ты делал на свободе?
— Работал на киностудии.
Блоковый повернул свою кепку козырьком назад и сделал такой жест, словно вращал ручку киносъемочного аппарата. — Пой, снимаю! — воскликнул он. Губы у него все время были выпячены, рот приоткрыт, и он по-прежнему шумно дышал.
У Зденека как-то странно сжалось сердце. О чем только он не думал в последние дни, и больше всего о смерти, но уж никак не о песнях. А впрочем, почему бы и не спеть? Он обхватил колени руками и начал:
Оковы, кандалы и цепи
Нас больше не повергнут в страх:
Ржавеют кандалы и цепи,
Свободу не удержишь в кандалах.
Он пел песенку Освобожденного театра[5], пел ее как-то механически, невесело и без подъема. Но тотчас же в полутьме несколько голосов подхватило песню:
Свободу не удержишь в путах
И в кандалы не закуешь,
Ржавеет сталь, и рвутся путы,
И мысль тюрьмою не уймешь…
Блоковый внимательно слушал, слов он не понимал, но все-таки похлопал в ладоши.
— Браво! Завтра я отведу тебя в лазарет, там старший врач тоже чех, он любит песни, вот увидишь, получишь жратвы сколько влезет. — И без всякого перехода обратился к остальным: — А теперь — спать! Одежду и обувь снять и сложить под головой. И если утром кто-нибудь заикнется мне о том, что у него украли башмаки, я его самолично вздую. Без обуви тут еще никто не прожил дольше двух дней. Но я его все-таки вздую в наказание за то, что он такой олух и дал себя обокрасть.