когда бы ты слушалась, но
крамола и молодость — сестры,
а может быть, это одно.
На лекции Лесгафта ты ли
летела, как будто на бал,
и черные волосы плыли,
отстав от тебя на квартал.
Но первый мужчина, который
увидел твою наготу,
был мерзостный хрыч — коридорный
с гнилыми зубами во рту.
Ухмылка лоснилась на морде,
а ты в крепостной конуре
стояла на гнусном осмотре,
как Жанна д'Арк на костре.
Ты медленно вытянешь волос
со страхом невольным внутри,
но шепчет неслышимый голос:
«Конечно, седой. Не смотри».
И чувствуют зрячие пальцы
морщины — зарубками лет.
Какая гуманность начальства,
что в камере зеркальца нет!
И новая милость державы:
во двор, где полынь и бурьян,
идешь ты с лопатою ржавой
и горсткой садовых семян.
И в рыцарях взрывов и риска
ребяческой нежности взрыв,
и плачет навзрыд террористка,
случайно жука раздавив.
Зовут перелетные утки,
захлестывает синева,
и, будто бы бомбы-малютки,
в суглинок летят семена.
Им будет, наверное, больно
под множеством топчущих ног,
но выдержи, семечко-бомба,
ползи, шлиссельбургский вьюнок!
Конечно, эпохи уродство
цветами украшенный ад,
но важно само садоводство
не место, где выращен сад.
На всех перекрестках опасных,
во всех шлиссельбургах земли
летят семена из-за пазух,
чтоб наши потомки взошли!
Везде, где царят изуверы,
в любой угнетенной стране
вы будьте достойными веры
с бубновым тузом на спине.
Вы, люди, запутались в распрях,
вам сад разводить недосуг,
но всюду, как в камерах разных,
всемирный растет перестук.
Сквозь стены двадцатого века
стучитесь бессмертно, слова:
«Я Вера, я Вера, я Вера.
Вы живы еще? Я жива».