Сначала просто было очень больно. Так больно, что не могла из дому выйти, потому что буквально везде натыкалась взглядом на счастливых мамочек. Почему, ну почему вокруг стало так много беременных женщин и юных мам с колясками?! Женьке бы выйти в люди, развеяться, а она больше всего на свете, казалось, боялась в очередной раз столкнуться взглядом со счастливой мамашей, гордо катящей впереди себя коляску со спящим младенцем. И мысли, мысли, мысли. Ах, если бы она не зациклилась на предательстве человека, потерявшего имя, если бы сосредоточилась на материнском счастье… Да, тот, безымянный, оказался подлецом, но ведь Женька-то осталась не одна, не ее одну предали! Если она, взрослый человек, имела какие-то шансы подняться после предательства, то разве ее малыш мог справиться с предательством папаши самостоятельно, без ее помощи? Нет, конечно же нет! Он был слишком мал для этого, слишком слаб, слишком беспомощен. А она, непутевая мамаша, вместо того, чтобы поддержать, подбодрить кроху, словно бы умерла, похоронила собственную душу. И поэтому во всем виновата она. Вернее, нет. В ее одиночестве виноват тот, чье имя нынче навеки предано анафеме. А вот в гибели ребенка виновата только она, только Женя…
Может быть, обладай ее мать повышенным чувством такта и обыкновенной человечностью, Женька не загнала бы себя в такие глубокие комплексы. Но ожидать чуткости от Ираиды Алексеевны было бы крайне наивно. Да Женя и не ожидала. Но почему-то все равно так больно оказалось ее равнодушие, даже бездушие. Вместо того, чтобы по-человечески посочувствовать беде дочери, мать без устали несколько месяцев к ряду радовалась тому, что так и не стала бабушкой в тридцать семь лет. По-прежнему бегала на свидания, приводила в дом очередных кандидатов в мужья. В отличие от дочери, которой самой природой, казалось бы, велено было жить, дышать полной грудью, но самовольно превратившей себя в затворницу, Ираида Алексеевна веселилась за двоих. Изо дня в день, крутясь у зеркала перед очередным свиданием, говорила будто бы сама себе, но непременно погромче, чтобы Женя слышала и приняла во внимание ее слова:
— А что, ведь хороша, правда? Ах, хороша! И никакая я не бабушка — надо же, придумала! Врешь, мне еще рано в бабушки записываться! Фигушки тебе бабушку, я еще ого-го!
Ираида Алексеевна действительно была еще ого-го. А вот Женька вроде как поменялась с нею ролями. Мать вовсю молодилась, а Женька словно стала бабушкой без внуков. Может, и не внешне, но внутренне именно старушкой себя и ощущала. Сначала думала — пройдет, ведь все говорят, что время лечит. Но время шло, а Женькина болезнь только прогрессировала. По-прежнему никого не хотелось видеть. И, что еще хуже, не испытывала ни малейшего желания почувствовать на своем молодом горячем теле крепкую мужскую руку, жадную до ласк.