Их высказанные мысли начали встречаться на полпути.
Потом еще раньше – на уровне интонации. Потом и до нее: едва они открывали рот, едва вздрагивали их губы. Едва из губ вырывалось облачко зимнего дыхания. Они понимали друг друга по запаху. По страхам. По вздохам.
Их существования слились так тесно, что не было нужды разговаривать.
Она была уже немолода, и жизнь уходила в ее теле на все большую и большую глубину. Лицо, закутанное даже в десять шалей, светилось внутренним огнем.
Жорж говорил (как будто произнесенное вслух делало ситуацию яснее):
– Что-то непередаваемое было передано этой женщине и теперь озаряет мою жизнь.
* * *
Я вспоминаю, как Анна говорила Джулии (в те времена, когда она жила вместе с ней и Магдаленой на снятой ею длинной вилле над морем):
– В детские годы каждая часть тела, которое ты любишь, источает сияние. И солнечный свет пока еще тут ни при чем. Это сияние исходит из детского сердца.
Милан.
И снова она распахнула застекленные створки лифта из бразильского дерева. Дверь в квартиру была приоткрыта. Она толкнула ее. Заперла за собой. Постояла в прихожей, робея, как бывало в отрочестве.
Гостиная была пуста, крышка рояля опущена, портьеры задернуты.
Она вышла из комнаты.
Она разыскала его в столовой; дряхлый старик сидел, ничем не занятый, за большим черным столом. Он обернулся и посмотрел на нее. Его глаза испугали ее. Он выглядел безумным. Потом он ее узнал, и его древнее лицо озарила радость. Он попытался встать.
– Не двигайтесь! Сидите! – крикнула она, бросившись к нему.
Подбежав, она наклонилась, взяла его за руки.
Его губы и голос дрожали.
– Анна, милая моя Анна, – сказал он ей по-английски.
Напрягшись, он откашлялся, чтобы прочистить горло, заговорить тем, прежним голосом.
– Милая моя Анна, вы доставили мне огромное счастье, вздумав навестить своего учителя.
Она осмотрелась. Комната выглядела по-прежнему – низкая, длинная, плохо освещенная, только запустение стало заметнее, чем пятьдесят лет назад. В те годы ее редко сюда допускали. Темные потолочные балки все так же тяжело нависали над головой. Пустой камин; сверху, на стене, черное распятие. И больше нигде никаких изображений. Все та же тишина. Все та же жестокость.
* * *
Стояла пасмурная, но очень теплая погода. Выйдя из самолета, она заметила в десятке метров от себя пастуха в желтом бубу; он стоял, опираясь на посох, и безразлично смотрел на нее.
Три или четыре козы щипали серую траву чуть поодаль, на взлетной полосе.
Она отдала дорожную сумку шоферу, который подбежал к ней мелкой рысцой. Нескончаемо долго, много часов они ехали через бидонвили. Наконец она очутилась в роскошной гостиной. Чернокожий настройщик еще трудился над старым роялем «Pleyel» XIX века.