Груня, Авдошка и Наталочка плакали по очереди. Не успевала затихнуть одна, как начинала другая, затем третья. Они сидели на двух своих небольших узлах, куда Груня успела завязать лишь кое-что из приданого своих дочерей. В основном это были одеяла и рушники. Со всех боков давили на них какие-то шумные мелитопольские тетки, мужики и ребята как бы ненароком натыкались на Груниных дочек. Да и самой Груне то и дело то одну, то другую ручищу приходилось выпроваживать из-за пазухи. Отец и брат этих сестер скрылись неизвестно куда перед самым отходом поезда. Брат успел-таки шепнуть младшей, Наталочке, что они уедут в надежное место, что, как только явится возможность, сообщат свой адрес тетке на хутор около Ржищева…
Мать и сестры Ратько дважды пробовали вместе с узлами перебраться поближе к своим хуторским. Но узлы были так зажаты другими вещами и места так мало, что даже нельзя было пошевелиться. Особенно страдала младшая, Наталочка, горевавшая от стыда при одном запахе поганой бадьи… После Брянска, где человека, унесшего бадью, сопровождал милиционер, где уже никто не стеснялся друг друга, она наконец осмелилась. Бадью поставили ближе к вагонной стенке. Авдошка и Груня одеялом занавесили свою стеснительную Наталочку. И хотя в вагоне и так стоял полумрак, стук колес и так бы заглушил все остальное, обе начали громко разговаривать с мелитопольскими. Бадью обвязали тряпкой и передали дальше, а Наталочка ткнулась в колени к матери Груне… Особенно стало стыдно, так стыдно, что щеки ее покраснели и налились жаром, когда она вспомнила брянскую остановку, когда черноусый военный долго ее разглядывал и даже улыбнулся. (По девичьей неопытности она не заметила, что разглядывал Гиринштейн не ее и улыбнулся не ей, а ее сестре Авдошке. Та была настолько бойка, что спросила у него, куда их везут.)
Вагон качался и вздрагивал. Колеса стучали на рельсовых стыках. Дети кричали на разные голоса, терпеливое материнское убаюкивание то и дело сменялось облегчающей крикливой руганью: «А щоб тебе! Щоб ти подавився, щоб тоби и не видихнуть!» Кашель, плач, ругань, тихое подвывание и все голоса вдруг разом затихли, когда Грицько Малодуб, усевшись с Петром Казанцом спина к спине, запел старую хуторскую песню:
Пливе човен, води повен,
Та все хлюп-хлюп, хлюп-хлюп.
Ходить казак до дивчины,
Та все тюп-тюп, тюп-тюп…
Они запели так чисто и стройно, так сердечно и тщательно выводили каждый поворот, что к ним вторым голосом тотчас пристроился Антон Малодуб, а за ним не вытерпели ни Пищуха, ни отец с сыном Петренки. А тут и Парасковья Марковна Малодуб подала Федька свекрови, глубоко, во всю грудь вздохнула и начала подсоблять мужу и деверю. Вслед за ней незаметно влились еще два или три женских голоса, а тут песня переметнулась и в другие вагоны. Под стук промерзшего вагонного чугуна как бы вздыхало и разливалось зеленое степное тепло: