Одноглазый, раззевавшись, махнул рукой:
— Жаль, что нет бутылки... Давай спать!
— И правильно! — одобрил Емельян. — Утро вечера мудренее.
— Точно! Утречком пойдем в школу, недалеча — рядом с церквой. Тебе там устроят экзамен.
— А в школу зачем?
— Резиденция обер-лейтенанта и его зондеркоманды. Увидишь... Приготовься к испытанию, — хихикнул одноглазый.
— Готов на все! — бодро произнес Емельян и, взглянув на подбивавшего подушку одноглазого, заметил под ней рукоятку пистолета.
— Лампу будем гасить? — спросил Емельян.
— Оставь. Я привык при огне спать, — сказал одноглазый и натянул на себя одеяло. — И ты привыкай.
Емельян примостился на широкой лавке, стоявшей у стола, напротив кровати одноглазого.
— Ты храпишь?
— Бывает, — вроде сонно ответил Емельян. — А ты?
— Во всю силу... Если станет невмоготу, отправляйся в сени...
— Ничего, стерплю... С дороги устал, — зевнул для вида Емельян.
Одноглазый повернулся лицом к стене, громко икнул, выругался и, вместо того чтобы замолкнуть, вдруг заговорил:
— Ох и гульнули! Обер-лейтенант тюфяком стал. Слабак... А повод-то какой, повод! Все партизанско-большевистское отродье подчистую скосили... В кузне. Шестьдесят шесть большевичков под корень... И хаты их огнем слизали... А, ты ничего не знаешь...
Последнюю фразу одноглазый пробормотал сонно. И захрапел. А Емельян и не собирался спать. Не до сна ему было. В висках стучала одна лишь мысль: расплатиться надо!
Наступил его святой час отмщения за все: за комсомолку Соню, за ров на Мыслотинской горе, за костер из живых людей... Вставай, красноармеец Усольцев, пора браться за дело святое и праведное!
Емельян поднялся и пошел прямо на одноглазого, сунул руку под подушку и ухватился за пистолет. Вся горница, пропахшая самогонным перегаром, гудела от храпа Федора-полицая. Емельян спокойно приставил ствол пистолета почти вплотную к затылку одноглазого и чуть было не нажал на спусковой крючок, но остановился: будить надо холуя, пусть своими глазами увидит свой конец, подлюга.
— Встать! — властно прогремел Емельян. Одноглазый вздрогнул и нервно, еще лежа, начал шарить под подушкой — нет пистолета! Бросил взгляд на Емельяна и, увидев дуло пистолета, обмяк. Поднялся, прямо на кровати стал на колени и, прижавшись к стенке, начал молить о пощаде:
— Браток, не тронь меня... Я заплачу... Устрою... Озолочу... За что?
— За кузню. За предательство! Сгинь, гнида!
Пуля продырявила лоб полицаю, и он плашмя свалился на постель. На подушку хлынула кровь. Емельян быстро собрался и покинул избу.
Поречье по-прежнему пребывало во сне, а может, и вовсе не спало село, просто, пережив такой адов день, притаилось и застыло, как застывает капля воды, выплеснутая на мороз. Емельян шел по ночной улице и все думал о них, поречанах, попавших, как и жители других селений, куда пришел фашист, в такую беду, из которой есть только один выход — борьба, мщение. Ему вдруг захотелось несбыточного — войти в эти замершие дома и, чтобы все-все услышали, крикнуть: «Не бойтесь, люди, нет больше Гнидюка-карателя!». Но из-за стен, как показалось Емельяну, вырвался возглас-вопрос: а зондеркоманда? Верно, живы еще эти бандиты. Пристроились в школе и почивают себе, сил набирают для ночного разбоя. Ну, погодите!