Вскорости, опьянев, он уже мертвецки спал. Усольцев расстегнул у него кобуру и вытащил оттуда револьвер с полным барабаном патронов.
— Справная работа, — повеселел Ермолай. — Везем к себе аль пустим в расход?
— В отряд доставим... Сгодится...
— Для чаго?
— Толстомордого видел?
— Ну, бачив.
— Его надо заарканить. Гад из гадов...
— Тихо. — Ермолай приложил палец к губам, — этот учуе.
— Его колом не разбудишь. А услышит — не беда. Он в плену... И он же, — Усольцев показал на шепелявого, — будет нашей приманкой в ловле толстомордого карася.
— Ой, Емельянко, ты знов штось цикавае удумав!
— Есть идея, Ермолай... Пленим Гришку Баглея и суд партизанский устроим. Припомним гаду все его художества: расстрелы, оргии, насилия. И Соню Кушнир...
Назвав Соню Кушнир, Емельян дословно передал Ермолаю рассказ Михася про горькую судьбу девушки-комсомолки из райцентра, про пытки и произвол, чинимые фашистами и подонком-полицаем Баглеем. Казалось, что и поле, и лес, где телега уже снова тряслась на корневищах, притаились, чтобы тоже, как и Ермолай, услышать страшную быль...
И вдруг в этот печальный рассказ как-то внезапно ворвался грохот, от которого даже лошадь вздрогнула. Небо, затянутое тучами, враз озарилось.
— «Ум» сработала! — воскликнул Усольцев.
— Слава Богу! — облегченно вздохнул Ермолай.
— Не Богу, а тебе, Ермолай, слава!
— И уму! — Ермолай обернулся к Усольцеву и постучал ему по лбу.
Оба пожали друг другу руки, поздравляя с пожаром на элеваторе. Оказывается, и такое может быть, когда пожару радуются, когда огненный смерч снимает, будто целебный эликсир, с сердца боль и наполняет всего тебя новым зарядом энергии. Такое чувство, кажется, пришло к Емельяну впервые. И было этому состоянию объяснение, оно выражается одним словом — отмщение!
Точное слово. Верное и емкое. Оно, это слово, превратившись в действие, стало Емельяновым оружием. И оружием Ермолая, и майора Волгина, и политрука Марголина — всех, всех партизан и подпольщиков.
Емельян почувствовал себя так, словно он и не в лесу, и даже не на войне, а в своем Истоке, на вечеринке, в молодецком кругу с веселой частушкой на языке.
— Ер-мо-лай, — певуче растянул Усольцев, — ты частушки знаешь?
— Чаго, чаго?
— Ни чаго, а частушки, интересуюсь, знаешь?
— Ты што, спевать вздумав?
— Угадал. Душа песни просит! — И Емельян отчеканил частушку:
Шила милому кисет,
Пока мамы дома нет.
Мамочка за скобочку —
Я кисет в коробочку.
Емельян спрыгнул с телеги и пустился в пляс. А Ермолай удивлялся и хохотал: никогда не видел таким своего напарника.
— Ну и парень, ну и хват! — подзадоривал Ермолай.