Но только теперь, сравнивая, могла убедиться, что любовь — это нечто совсем другое. Это когда и в темной, глухой яме вдруг станет совсем светло. И это когда смешанный запах окровавленных бинтов и мужского пота пронзает сердце, а память об унылых сиреневых лепестках колючей дерезы, в которой прячется яма, потом сопутствует, как память о лучших цветах в твоей жизни.
Но, когда однажды Никитин, теперь уже совсем окрепший, все-таки потянулся к ней, она решительно высвободилась из его рук:
— Нет, этого, Николай, не надо делать.
Он искренне удивился:
— Почему? Ты же свободная, и я свободен. И я ведь после войны все равно к тебе вернусь. Кто нам может помешать?
— Никто, Коля, не помешает. Вернешься, и оно от нас не уйдет. И тебе еще нельзя волноваться. Еще слабый ты.
И чего бы это ни стоило ей, она не уступила ему. Немыслимо было для нее прямо из грязных лап этого денщика переходить в его руки. Не хотелось с самого начала осквернять их любовь никакой, пусть и вынужденной, ложью. А там пройдет время и, может быть, смоет то, что не по ее вине прикипело к ней.
* * *
Между тем денщик в непоколебимой уверенности, что ей не могут не быть приятны его слова, высказывался:
— Теперь мне посчастливилось лично донской казачка узнавать.
И в той же уверенности окончательно переселился к ней в летнюю кухню. По его словам, он еще до этого имел возможность оценить русских женщин, и казалось бы, его уже не удивить. Но тут он удивлялся, как это Антонине с ее грубой крестьянской жизнью и работой удалось остаться такой… У его жены Анхен после рождения первого же ребенка грудь стала, как два мешочка, и от ног ее, больших и жестких, никуда нельзя было деться. Самые лучшие мази, на которые она тратила уйму денег, не могли перебить совсем мужского запаха ее кожи. Антонина, как он уже успел убедиться, совсем не прибегает к мазям…
И он принимался обнюхивать ее. От отвращения она проваливалась в беспамятство. Как если бы все это происходило не с ней, а с какой-то другой женщиной. Не ее, а кого-то другого распяли, и она смотрит на это со стороны. Может быть, только это и спасало ее. Ее поруганное, нечистое тело не принадлежало ей, жило отдельно от нее самой.
* * *
— Теперь я тебя еще больше стал уважать, — говорил Никитин, глядя на нее светящимися в полумраке ямы глазами. — Я обязательно к тебе, Тоня, вернусь, если, конечно, ты не будешь возражать.
Ей стоило больших усилий не уступить ему после этих слов. У нее жалко дрожали губы:
— Я-то, Коля, не буду, только бы ты остался живой.
У него блестела под отросшими за это время усами улыбка: