Сначала Временное правительство хотело вернуть корпус на фронт. Но солдатские комитеты отказались подчиниться этому. Тогда через две недели Керенский отдал приказ об отводе корпуса в город Армавир для окончательного укомплектования.
Временное правительство не собиралось выходить из войны.
А солдаты-горцы не думали возвращаться на фронт. И поэтому, когда подготовленный к задержанию корпуса пехотный заслон попытался в Армавире преградить ему дорогу, тридцать два эшелона ощетинились пулеметами и винтовками и беспрепятственно миновали станцию.
Путь домой на Кавказ был свободен.
На остановках всадники из вагона в вагон водили своих барабанщиков и зурначей и плясали на радостях лезгинку.
В ту же ночь многие офицеры покинули эшелоны. Они вернулись в подчинение командования и были отправлены в действующую армию. С ними вместе ушел и Бийсархо. Всадники о них не жалели.
В Невинномысске свернули к себе черкесы с абхазской сотней. В Прохладной ушли домой кабардинцы, а в Беслане ингуши и осетины попрощались с фронтовыми друзьями остальных полков, которые продолжали путь к своим — в Чечню, Дагестан, Азербайджан.
Наступил конец «дикой дивизии», всего несколько дней только именовавшейся корпусом. С этого времени она как часть навсегда перестала существовать.
Поезда вытянулись по ветке Беслан — Владикавказ. Ингуши не отрывались от окон с левой стороны. В осетинских вагонах все глаза были устремлены направо. Воины двух народов-соседей взволнованно смотрели на земли своих отцов, на далекие, еще зеленые очертания аулов, в которых им предстояло обнять родных и близких и теплым словом поддержать тех, к которым их мужчины никогда уже не придут на порог.
Весь долгий путь от Петрограда до Кавказа Вика оставалась в вагоне, где ехал Калой. Из четырех нар ей выделили одни. Тридцать мужчин разместились на трех. Они приняли ее как жену командира и привязались к ней как к сестре.
Поезда шли с остановками, долго. И за это время Вика почти всех своих друзей научила писать фамилии.
Один Калой говорил, что он ничему не научится, потому что пальцы его способны держать только винтовку или топор. Но когда наконец у него раз за разом стало получаться «Эги Калой», радость его была велика.
Он находил какие-то клочки бумаги, обрывки газет, писал на них свое имя, фамилию и, показывая Вике, спрашивал:
— Это чаво?
— Эги Калой, — читала она.
Он вскидывал руки и смеялся. А потом показывал другую бумажку и задавал тот же вопрос, и Вика снова читала:
— Эги Калой.
И опять он смеялся, как ребенок.
— Значит, правда! Умею писать! — восклицал он. И говорил, что если бы в горах появилась хоть одна такая женщина, она всех горцев вывела бы в люди, сделала из них писарей на всю Ингушетию! А писарь — какое хорошее дело! Кому письмо надо, кому жалоба — все идут к нему и просят и несут: кто горшок масла, кто яички, кто курицу… Не жизнь, а сплошной байрам! А потом он рассказал про того писаря, который в детстве учил его. Как тот не только не брал у бедных, но сам делился с ними последним куском. И Калой не переставал удивляться, какие разные бывают люди!