– С голосом все в порядке, – сказал Мул, напуская на себя административную строгость. – Теперь попробуй написать передачу. О цехе летней обуви.
То была ее первая журналистская работа. Она училась на первом курсе университета. Ходила к конвейерам, брала интервью, мучилась. Принесла текст, когда Мул был в парткоме.
– Пожалуйста, посмотрите. – Вот-вот расплачется.
То было поле, поросшее сорняками, – пришлось пройтись рукой мастера.
– Дадим заголовок «Там, где лето на конвейере».
– Ой, здорово как.
И тут я заметил, что у нее неровные зубы. Она стеснялась их, и потому у нее была застенчивая, закрытая улыбка. А когда она забывалась, то спохватывалась и прикрывала рот ладонью.
Она нервничала, когда читала Мулу свой текст, щипала металлическую защипку авторучки, стучала о пол каблучком…
– Да прекрати ты, прекрати, – притворно сердился Мул, приняв сразу фамильярный, семейный тон, и беззлобно, уже любя ее, вырывал у нее авторучку.
– Ну как? – спросил меня Мул.
– Замечательно.
– Умничка ты моя, – осклабился Мул. – Завтра выходи на работу.
Теперь она впилась в нее, и только в нее. Я наслаждался свободой.
Однажды вечером мы вышли из скороходовских ворот, спустились в метро и оказались на Невском. Она мерзла в своей кроличьей под леопарда шубке и в клеенчатых сапогах. Заскочили в «Сайгон». Там было грязно, шумно, накурено. Мокрый пол посыпан опилками. Длинноволосый калека с бледным красивым лицом размахивал сигаретой, зажатой в желтой от никотина клешне. Говорил двухметровому дылде, похожему на Омара Шарифа:
– Я утве-г-ждаю, Кюхельбекег – пегвостатейный поэт.
Своими клешнями он довольно ловко держал кофе и сигарету.
– Все твои «Аргивяне» – говно, – возражал гигант. – А твои завывания несовременны.
– А что сов-г-еменно?
– Мы живем в ироническое время. Хэм, Фолкнер, Бродский.
Вся левая сторона гиганта представляла из себя кровоподтек. Кому-то все-таки удалось дотянуться.
Великан был журналист Амбарцумов[5], алкаш, которого я почему-то всегда встречал в обществе карликов и уродов.
У мраморной стойки, где отпускали шампанское, шумел косматый народ. Ей нравился этот взрослый мир и шампанское. Она выпила стремительно, как зельтерскую.
– Вот это да…
– Я закалена в попойках, – улыбнулась она своей закрытой улыбкой.
– Еще по одному.
После третьего стало легко и свободно. Мы вышли на Невский, и я почувствовал ее молодую крепкую руку под локтем. Шел густой снег. Мы ввалились куда-то во двор. Там стоял маленький деревянный домик со скрипучей лестницей, ведущей на балкон. Мы поднялись наверх, и она припала ко мне, и я почему-то сказал ей по-немецки: