Каждая страна имеет свой особый запах, который вы ощущаете сразу при въезде в нее. Англия, например, пахнет дымом, каменным углем и лавандой; Америка — газолином и жженой резиной; Германия — сигарами и пивом; Испания — чесноком и розами; Япония — копченой рыбой… Запах этот запоминается навсегда, и когда хочешь вспомнить страну, вспоминаешь ее запах. И только Россия оставила на всю жизнь тысячи ароматов своих лугов, полей, лесов и степей…
Я сидел на террасе кафе Фукье и любовался городом. Люди шумели за столиками. Неожиданно все головы повернулись. Из большой американской машины вышел человек в светлосером костюме. Он шел по тротуару, направляясь к кафе. Толпа сразу узнала его.
— Шаляпин! Шаляпин! — пронеслось по столикам.
Он стоял на фоне заката — огромный, великолепный, ни на кого не похожий, на две головы выше толпы и, улыбаясь, разговаривал с кем-то. Его обступили — всем хотелось пожать ему руку.
Мне тоже захотелось подойти к Шаляпину и заговорить. Я выждал, подошел, представился, и с того дня, почти до самой его смерти, мы были друзьями.
* * *
Выступления Шаляпина в Париже обставлялись оперной дирекцией с небывалой роскошью. Чтобы придать его гастролям национальный характер, была создана «Русская опера». Оркестр и хор специально выписали из Риги, декорации писали лучшие русские художники, находившиеся в то время за границей. Со всей Европы были собраны лучшие оперные и балетные артисты и дирижеры.
Первым шел «Борис Годунов». Каким успехом, какими овациями сопровождались выступления Федора Ивановича Шаляпина! Они бушевали с того момента, когда Годунов впервые появляется на сцене, выходя из собора, ведомый под руки боярами и знатью, — огромный, величественный, в драгоценном парчовом кафтане, суровый и властный, мудрый и уже усталый, знающий цену власти и людской преданности.
Публика была покорена и очарована. И все время, пока звучала музыка Мусоргского, пока на сцене развертывалась во всей своей глубине трагедия мятежной души, огромная аудитория театра, затаив дыхание, следила за каждым движением гениального актера.
Как он пел! Как страшен и жалок был он на сцене с призраком убитого царевича! Какой глубокой тоской и мукой звучали его слова:
— Скорбит душа!..
И когда в последнем акте он умирал, заживо отпеваемый церковным хором под звон колоколов, публика дрожала. Волнение и слезы душили зрителей. Люди вставали со своих мест, чтобы лучше видеть и слышать.
Он умирал — огромный, все еще страшный, все еще великолепный, как смертельно раненый зверь. И публика рыдала, ловя его последние слова…