Юрий Карлович останавливался, смотрел, как на ветвях клена серебрятся капли сока, прикладывал щеку к стволу дерева и терся о него, закрыв глаза, будто лицом своим касался лица любимой женщины. И снова шел по аллее, приподнимая шляпу при встрече со знакомыми.
Мы сидели с ним на скамейке под молодой березкой, по коре которой ползли муравьи.
— Мир наполнен красотой, не правда ли? Я не знаю в природе ничего безобразного — все красиво, изящно. Собака бежит — изящны ее ноги, изгиб спины, хвост.
Он долго молчал, что-то рисуя палкой на сырой земле, сказал тихо, уже не мне, а самому себе:
— Мне надо успеть понять самого себя, все, что пережил, передумал. Но это так сложно, потому что человек — божественное творение, всегда противоречив и всегда красив.
Он смотрел на свои руки, разглядывал один за другим гибкие пальцы, словно любовался ими, их устройством, тайной их движения.
Очевидно, он был прав; с годами и я все острее понимаю банальную истину, что жизнь прекрасна в любых своих проявлениях, а человек красив всегда — в детстве, в молодости, в старости. Сложность людских взаимоотношений, нашего душевного мира, трагедия, непонимание друг друга, отчаяние — все, что, увы, сопровождает нас от рождения до смерти и сокращает наши годы, все неизбежно.
10.
Олеша размышляет:
В старости есть некий театр. Безусловно, мне что-то показывают. Ведь я мог бы и не дожить до старости! Мне скажут, что я также мог бы не дожить до любого года. Верно, но любой год в молодости и в зрелых годах мало чем отличается от другого года, от целых десятков лет… А старость это совсем ново, резко ново. И я это вижу! Отсюда ощущение, что тебе что-то показывают, что ты в театре. А может быть, так оно и есть? Тогда и рождение — наказание со своим еще более трудно объяснимым «за что?».
Ветренный день. Стою под деревом. Налетает порыв. Дерево шумит. Мускулистый ветер. Ветер, как гимнаст, работает в листве.
В людях не угасает детское. Игра есть в военном параде. Игра есть в разведении караула; в церемониях заседаний и судов. И как страшно связаны эти вещи, вызывающие влюбленность в детях, со смертью и кровью! Сцены ареста, сцены допроса, сцены суда — как они выигрышны в пьесах, как их любит публика!
До того, как я познакомился с Алексеем Диким коротко, я знал, что есть такой известный режиссер Дикий. И видел его также в качестве артиста. Помню пьесу какого-то скандинавского драматурга, которая называлась «Гибель надежды», и в которой главным действующим лицом был некий моряк — мощный, переживающий трагедию человек, рыжий, веснушчатый, громогласный… Он вдруг вошел в дверь в клеенчатом черном плаще с капюшоном, который блестел от дождя, от бури, от кораблекрушения, и, заполнив весь пролет двери от косяка до косяка, ламентировал о чем-то прекрасно, яростно, потрясая зрителей, вызывая у них сочувствие почти до слез. Это был Алексей Дикий. Когда я с ним познакомился коротко, я чувствовал, что это человек, считающийся только со своей душой, человек, живущий по собственным законам. Эти законы совпадали с законами истинной человечности, истинного понимания добра и зла. Он был дьявольски талантлив. Юмор, вкус. И доброта. Доброта, чувство товарищества. Некоторые проявления его душевных качеств доходили до античного характера. Великолепный мужчина, красавец, остроумный, тонко-тонко понимающий корни жизни.