Придурок (Бакуменко) - страница 15

А Володя Альфонсов… Помнится, я вышел впервые в коридор на перерыв, и мимо прошел мужик в красном свитере, и на локтях его были дыры. Он давно уже забыл бриться… «Сантюхник, — решил я. — Кранты пошел крутить в сортире», — решил я еще.

В следующий перерыв «сантюхник» прошел обратно. «Закрутил кранты», — решил я тогда.

Как он читал лекции, Боже! Этот человек выплескивал свою душу, и это было не так, как у Радзинского, когда каждая пауза рассчитана и обозначена, а взлет голоса выверен, — Володя мог вдруг заплакать над текстом и это было естественно, но сейчас, из нашего времени, непостижимо, как… как могло плакать это гениальное чудо! Когда-то я прочитал его книгу «Слова и краски». В ней он исследовал и соотносил Блока и Врубеля. За скучными словами невозможно было ощутить жаркое пламя его души. И только потом, отстранившись от слов текста, только потом, забыв скучный их частокол, я словно услышал его голос и опять был сражен блеском его мысли. Да, он был неподражаем за кафедрой… Его любила красивая женщина, но это из другой истории, говорю я сейчас.

Когда мы вышли из «Сайгона», Петька замычал свою нескончаемую песню, и с Мариком мы расстались скоро, проводив его немного по Литейному, так как жил он здесь, очень рядом, где-то на Некрасова, а до Некрасова рукой подать… Петра я довел до Восстания, и он спустился в метро, а я зачем-то вернулся на Маяковского к дому номер три, чтобы посмотреть в пустую черноту окон на втором этаже. Всё ложь, потому что ничего я не решил. Я просто струсил, потому что нужно было что-то решать, говорить что-то… На что-то решиться. Я струсил. Я пришёл под эти окна, потому что душа моя скулила. Мне представлялась она маленьким чёрным от горя псом, которого выбросили под липы, и он сжался весь и скулит, и смотрит на заветные окна. Долго. Но…

Вот так, сказал я себе и ушел восвояси, в очередную свою конуру, которую снял опять, чтобы бежать из общаги, чтобы не было со мной никого, кто может прийти некстати, некстати начать ненужное мне общение, произносить слова, слова, слова…

Верно, не зря выплеснулся на поверхность моей жизни дорогой мой Проворов, верно, был он всегда в плотных слоях ее потока, и сейчас, когда ехал к далекому Парку Победы, он думал о нашей встрече, не замечая всегдашней своей песни. Ему понравилась моя мысль о сути… имен… что ли.

«Акакий Акакиевич, конечно, это характер, который уже в имени заложен, а вот коллежский асессор — почти не значит ничего, если вспомнить, что и Пушкин был одно время этим асессором… или не был? Я что-то путаю? Он был пажом. Да, точно. Я это помню», — думал Проворов. Но это все же Пушкин, здесь совсем другие измерения… единицы мер другие. Или точка отсчета другая? А если все же взять имя в «абсолютных единицах», думал он и понимал, что выходит какая-то несуразица. Александр… Александр — здесь, как и в имени Петр, присутствует этот вибрирующий звук Р, который воспринимается вот здесь. Он приложил руку к груди, прислушиваясь словно: есть ли там этот орган особый, эта душа, которая может воспринимать вибрацию. Ведь слова — это тоны и обертоны, это вибрации, которые не только ухом воспринимаются, но и здесь отзываются. Он вспомнил мощное звучание органа, и саксофона, и гобоя, и даже барабана — все это отзывалось здесь, но скрипка?.. Ее воспринимает только ухо. Нет, еще, пожалуй, затылок, или, пожалуй, даже кожа ознобом отзывается меж лопаток. А хотя бы и ухо только воспринимало… Что из того? Нет, нет, и здесь тоже в этой точке, в этой душе непонятной — скрипка тоже звучит, но… но не так явно. Подумать только: у человека есть имя, его постоянно называют, зовут этим именем, он постоянно слышит эти вибрации, они присущи только ему… и они, эти вибрации, воздействуют на его сознание, формируют нечто, что называем мы судьбой… или характером, — думал он свою нелепицу.